Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 110



[П]усть сделают попытку, пусть попробуют оставить монарха в полном одиночестве, ничем не ублажая чувства, ничем не занимая ум, без единого спутника, дабы он на досуге мог целиком предаться мыслям о себе, и тогда все обнаружат, что монарх, лишенный развлечений, — глубоко обездоленный человек Вот почему все так бдительно следят за тем, чтобы монарх был всегда окружен людьми, чья единственная забота — перемежать его труды развлечениями, полнить досуг играми и забавами, дабы не оставалось даже минутных пустот[10].

Земное величие монарха ставит его один на один с его мировой затерянностью. Монарх — самый одинокий человек в государстве и в этом смысле вынужден прибегать к различным «развлечениям», к жизни двора, чтобы отвлечься от своего одиночества. Эти «развлечения», предназначенные, по Паскалю, далеко не только для монарха, вся пышная репрезентативность абсолютизма служат экраном для того невыносимого отчуждения, которое несет с собой новое едино — одинокое (единокое, используя неологизм Юрия Шевчука[11]) государство. Они являются предшественниками современной медийно — развлекательной сферы, которая все больше подчиняет себе собственно политическую жизнь и, как ни парадоксально, определяет задачи общества в большей мере, чем его рациональная, прагматическая перспектива. Развлечение как сен- сориум одиночества есть в то же время форма самоощущения современного политического общества, изнаночная по отношению к «официальной» форме его единства — гражданственности, «высокой» национальной культуре и так далее.

Одинокая исключенность может обернуться для суверена гибелью (так как он с правовой точки зрения находится в «естественном состоянии» и похож в этом как на божество, так и на дикого зверя). Так и происходит в больших революциях Нового времени. Хотя сегодня режим единичного суверена в основном ушел в прошлое, сама структура суверенитета сохранилась и, как показывает вслед за Шмитгом Дж Агамбен[12], приводит к формированию исключенных, чрезвычайных зон, где право не действует, но которые необходимы для функционирования права. Более того, как показывает Агамбен — это важно для дальнейшего — как обратная сторона суверенитета, сегодня все чаще объектом власти становится не полноправный субъект, а низведенный до уровня зверя или даже неживой вещи человек. Самозамкнутость — одиночество — зверя или вещи становится пределом исключения единичного из целого.

Наконец, объединяя людей в целое, само государство, ограничивая себя, предстает как единичное, и эта его единичность входит в противоречие с единством, понятым как всеобщее, как тотальность мира. Целостность государства не дотягивает до спинозистского всеединства природы. Поэтому его государственная ограниченность входит в конфликт с унификацией, абстрагированием, уравниванием, которое оно же навязывает обществу. Обнажается конфликт, особенно заметный сегодня, между «глобализацией» созданного государствами права и самими этими государствами в их ограниченности.

Итак, каковы же внутренние противоречия современного государства?

Оно сводит людей воедино, создает из них гигантскую коллективную мощь — однако вынуждено при этом разобщать и индивидуализировать их. Люди страдают из — за отчуждения от целого, так как их частные возможности несоизмеримы с махиной государства. Но они отчуждены и друг от друга, так как ни государство, ни капиталистическая экономика структурно не заинтересованы в формировании сильных социальных групп, которые бы с ним конкурировали. Структуры взаимного отождествления не только не снимают, но и усиливают это взаимное отчуждение, так как эти структуры амбивалентны, связаны не только с любовью, но и с ревностью, и, отдавая человека на милость еле знакомых ему людей (как в школе или в армии), воспроизводят его «необщительную общительность»[13]. Американский социолог Д Рисман в 1950‑х годах назвал это явление «одинокой толпой», толпой, где каждый полностью зависим в своем самосознании от других и потому, как ни странно, лишь более одинок[14]. Но особенный взрыв чувства одиночества и отчуждения (иногда катастрофического, а иногда — радостно — экстатического) характеризует первые десятилетия XX века, когда индустриализация (особенно в Германии) разрушает традиционную семью, урбанизирует население и атомизу- ет людей в буквальном смысле, но, кроме того, мировая война открывает им нагое, голое существование себя и мира, и, наконец, бюрократизация государства и капитализма делает социальные институты абстрактными, непонятными и непроницаемыми. Можно сказать, что единство государства — и мира — переживается в Новое время как одиночество. Это ощущение одиночества — отчуждения (относящегося и к картине мира, и к субъекту) становится главной темой немецкоязычной культуры 1920–1930‑х годов, достигая высшего литературного выражения у Кафки и высшего философского понимания в «Истории и классовом сознании» Г. Лукача.

Наконец, отчуждение выражается в отношениях человека с неживыми вещами — природой и произведенными из нее товарами. Претендуя на объединение людей и их коллективное господство над природой, государство на деле — как показывает Маркс — достигает своей цели, только сдвинув субъект господства на неживой капитал и товар. Средство всеобщей унификации (деньги) становится настоящим мотором истории. Единицей — мерой отождествления становится монета, а носителем настоящей идентичности и индивидуальности — рекламируемый товар. При всем этом материализованном единстве, в человеческом обществе царит предельно разобщающее разделение труда, а также классовая поляризация (сегодня перешедшая в международное измерение). Дело здесь не столько в том, что средство взяло верх над целью, сколько в том, что, как и в случае репрезентации — суверенитета, объединение — единство должно быть дистиллировано где — то в чистом виде. Поэтому Маркс не случайно связывает капитал и товар с религиозным феноменом фетиша и отмечает его одновременно абстрактный, «чистый» — и материальный характер.

Сдвиг субъективности от государства к капиталу сдвигает также ограниченное, единичное единство к единству неограниченному, неопределенному и «глобальному». И тогда уже само государство, этот источник всеобщности и признания, предстает как одинокая, замкнутая перед лицом угрожающего безличного мира инстанция.

Вся эта неприятная и неотъемлемая изнанка политического наводит нас на мысль, что логика и опыт политического не сводятся к позитивному целостному единству. Есть и иная логика, иной опыт, связанные с негативностью единого, но не менее первичные и конститутивные для единства вообще и для государства в частности. Назовем эту сферу, идущую не сверху вниз от единого — целого к единичному, а снизу вверх, от единичного к единому — целому, сферой одиночества. В негативном опыте одиночества, как и в любом негативном опыте, речь идет не только о зеркальном отрицании чего — то позитивного. В нем рождается некий неотзеркаливаемый избыток, который претендует на альтернативный, негативный генезис единства[15].

Не «тоталитаризм» техно — политики и не «нигилизм» рационализации определяют суть современности, не целое и не пустота, а отделяющее их одно от другого единочество: бессмысленное присутствие непонятного фрагмента. Ein Zeichen sind wir, deutungslos — «Мы бессмысленный знак», по известному выражению Гельдерлина. То, что это присутствие ведет к паническому «окапыванию» в субъективности и что оно же предоставляет возможность имманентной солидарности, не снимает его изначального «торчания» на месте, где должно было быть ничто.

Одиночество — это перехлест единства через свои пределы и сжатие его в точку, внутри пустой оболочки индивида. Одиночество есть единое без второго, единичность, отличная от себя же. — с обеих сторон такое единство оборачивается бесконечной, вновь и вновь проводимой, границей. Единство в кризисе. За политической метафизикой, которую мы будем изучать в этой книге, неотступно следует этот призрак одиночества, и сегодня он материализовался так, что его уже можно было бы потрогать, если бы он не ускользал от нас, как линия горизонта.

10

Там же. С. 95.



11

«Я придумал это новое словообразование — "единочество". Если ты одинок — это очень плохо, а "единочество" — это когда ты один, но в то же время един с этим миром. Ты часть этого мира, этой травы, этого неба, этих рек, людей, зданий — всего, что Господь создал. И тебе не может бытьодиноко — тебе единоко! Это такое сложное русское состояние души» — интервью Ю. Шевчука, 20.11.2001. zvuki.ni/R/P/6l02/, посещение 12.11.2010. Отметим типичное, увы, замыкание одиночества как единства на единичного коллективного субъекта — «русское».

12

Agamben G. Homo Sacer. P.: Seuil, 1997.

13

Кант И. Идея всеобщей истории во всеобще — гражданском плане // Кант И. Сочинения на немецком и русском языках. М., 1994. Т. I. С. 91- Современные американцы рассказывают, что, поскольку в их средних школах нет фиксированных «классов», а есть большие, по две сотни человек, когорты, они особенно сильно испытывают в это время чувство отчужденности и одиночества.

14

Riesman Д De

15

В этом смысле мой подход противостоит, например, подходу во многом замечательной книги Николя Гримальди «Трактат об одиночествах» (GrimaldiN. Traitft des solitudes. P.: PUF, 2003). Гримальди, опираясь на впечатляющий ансамбль литературных источников, прежде всего дневников Мен де Бирана, Амиеля, Кафки и Пессоа, реконструирует внутреннюю логику одиночества. Но он делает это разочаровывающим образом, в духе антропологического экзистенциализма. Он утверждает, что одиночество является лишением признания, или ожиданием его, и что оно поэтому всегда болезненно. Объясняется же одиночество тем, что мы стремимся к единству и интеграции нашего «я» и тем, что в нашем бытии есть что — то принципиально неразделяемое.

По простому говоря, тем самым одиночество есть плата за единство целого и за единичность экзистенции. Гримальди приписывает его человеческому «я» и посвящает большую часть книги парадоксам этого «я».

Между тем одиночество есть опыт не единства и даже не единичности, а невозможности и того и другого — это единство в кризисе и разрыве, понимание того, что другой уже с самого начала присутствовал при моей «интеграции», что «я», — это укрепление, возведенное, чтобы удержать якобы неотчуждаемую единичность бытия и защититься от завораживающей силы Другого. «Неразделимое» бытие есть самое разделяемое, поскольку наше «я» только отчасти причастно ему, оно нам не принадлежит и в то же время сразу, в любом акте сознания как отношения, вводит в наш мир иное бытие (см. на эту тему известные анализы Ж. — Л. Нанси). Тем самым одиночество как негативная сила первично по отношению и к единому целому, и к непроницаемо единичному.