Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 71

                                               и СВОБОДА.

Тебе понравилось, Феликс? Я старался.

ФРИДЕРИК ШОПЕН

ВСЕ ДУША — И НИ ДУШИ

«Он родом из страны Моцарта, Рафаэля и Гете, его истинная родина — волшебное царство поэзии.» /Генрих Гейне/

Эти пять слов заглавия были употреблены Игорем Северяниным совсем по другому поводу, однако же они, с некоторыми оговорками конечно, как нельзя лучше характеризуют самую суть Шопена. «Все душа» — это он, без каких бы то ни было оговорок, а «ни души» — это вокруг, во всяком случае вторую половину его короткой жизни (Шопен родился по разным данным то ли 22 февраля, то ли 1 марта 1810 года в местечке Желязова Воля под Варшавой, а умер 17 октября 1848 года в Париже), когда Шопен оказался вдали от семьи, от друзей и от родины. Вообще-то, «ни души» — за редким исключением участь каждого гения, но для больного с детства Шопена она была, видимо, особенно мучительна.

Если попытаться охарактеризовать его чуть подробнее, то я бы сказал так: душа — гений — мужество — болезнь — любовь — одиночество. А вот что написал о Шопене близко знавший его Генрих Гейне: «Шопен родился в Польше от французских родителей и одно время воспитывался в Германии. Эти влияния трех национальностей делают из его личности явление в высшей степени значительное; ведь он усвоил лучшее, что отличает эти три народа: Польша дала ему рыцарственный характер и свою историческую скорбь, Франция — свою легкую прелесть, свою грацию, Германия — свое романтическое глубокомыслие... А природа дала ему изящную, стройную, слегка болезненную фигуру, благородное сердце и гений.»

Трудно добавить что-либо существенное к этой проникновенной характеристике поэта поэтом (разве что мать Шопена была полячкой), но я рискну.

Крылатый и гордый, с душою столь нежной,

        Что вот-вот сорвется на крик,

   Любим и обласкан, непонят, отвержен,

         Сражается с тьмой Фридерик.

  Люди, вы слышите? — рокот прелюдий!

    Этюды и скерцо, мазурки, баллады

 Ведет в наступленье воитель отважный!

Кому-то в погибель — спасайтесь, бегите,

                 Кто черен душой, —

              А кому-то в награду!

        Молитесь, кто страждет,



         Воспряньте, кто честен,

     Пленись Красотой — и воскресни!

                      Воскресни!

А он, кровоточа, крылатый, мятежный,

         Возникший из мрака на миг,

     Горит, не сгорая, вселяя надежду

      Уставшим в пути, — Фридерик!

Нет нужды в коротком очерке пересказывать биографию Шопена, о нем много и хорошо написано разными авторами. Важнее понять, что это за человек и в чем суть его гения, почему его музыка столь любима во всем мире, почему для многих и музыкантов и слушателей она едва ли не отодвигает на второй план музыку значительно превосходивших Шопена по творческому диапазону Мендельсона, Шумана и Листа, его гениальных современников (которых, кстати, не справедливо, конечно, не очень-то ценил сам Шопен).

На вторую часть вопроса, не вдаваясь в подробности, можно ответить коротко: почти все написанное Шопеном настолько совершенно по форме и чарующе красиво по звучанию, что доступно практически для любого слушателя, даже в случае далеко не конгениального исполнения; как говорится, золото блестит и в грязи. Сошлюсь хотя бы только на Антона Рубинштейна (который в детстве, в 1841 г., был представлен Шопену в Париже, играл ему): «Какая красота в творчестве, какое совершенство в технике, какой интерес и новизна в гармонии!» Но музыка Шопена — это он сам, и очень интересно, что же думали о нем, как слышали его игру современники. Вот несколько очень ценных свидетельств.

Генрих Гейне: «...любимец тех избранных, которые ищут в музыке высочайших умственных наслаждений».

Графиня Елизавета Шереметьева: «Я не сумею выразить словами впечатление от его игры. Она была столь волшебна, что инструмент звучал просто неузнаваемо под его пальцами. Он вдохнул душу в фортепьяно. Его игра воздушна и прозрачна, это нежность... и вместе с тем звучание глубокое и наполненное/.../ каждый звук проникает прямо в сердце.»

И еще: « У него красивый лоб, лоб мыслящего человека. Складки у рта придают лицу горькое выражение. Когда он улыбается, чувствуешь, что этот человек много страдал/.../. Его здесь называют последним лучом заходящего солнца/.../ Ему не суждено жить долго, у него, мне кажется, слишком возвышанная душа.»

Астольф де Кюстен, французский писатель и драматург: «... Это не фортепьяно, это душа, и какая душа! /.../ в те суровые дни, что нам угрожают, лишь искусство сможет соединить людей/.../ погружаясь в Шопена, люди начинают понимать и любить друг друга.»

Фердинанд Хиллер, немецкий композитор, пианист, дирижер: «Никто так не прикасался к клавишам, никто не извлекал из них таких бесчисленных оттенков/.../ То, что у других являлось изысканным украшением, у него напоминало окраску цветка; то, что у других было техническим совершенством, у него напоминало полет ласточки/.../ Даже отсутствие импонирующей силы звука, присущей например Листу, Тальбергу и другим, усиливало его обаяние/.../ Всякая мысль об этой игре как о чем-то телесном была невозможна.»

Итак, душа, «слишком возвышенная душа». Но вот совершенно поразительное свидетельство.

Юлиан Фонтана, польский музыкант, друг Шопена: «У него была привычка, если он не бывал вечером приглашен/.../ тушить свечи, садиться за любимое фортепьяно и по два часа, а бывало и больше, исполнять фантазии, полные самых возвышенных мыслей/.../ поражающие новизной, более того — ничем не напоминающие его изданные сочинения, — столь обилен в нем был источник вдохновения, столь богато воображение, столь неисчерпаем творческий дар, что все, что он писал и сочинял, было лишь слабым отблеском этих его вечерних непосредственных импровизаций».

(Как не вспомнить здесь знаменитые домашние импровизации Святослава Рихтера!)

А вне музыки? К сожалению, я не могу воспроизвести здесь должным образом одно из главных свидетельств: знаменитый портрет Шопена кисти Эжена Делакруа. Но вот пара фраз из его дневников: «... он человек редкой тонкости в обращении, он самый истинный из артистов, которых я встречал /.../ человек превосходного сердца и, у меня нет нужды говорить, — ума.»

Снова Хиллер: «... я был в него влюблен /.../ Эти бледные черты, эта более чем хрупкая фигура. При этом он был гибок, как уж, а его движения были исполнены врожденного обаяния и пленительной грациозности /.../ Он был нездоров, а пребывание на чужбине очень угнетало его /.../ Он не мог жить без общества и редко бывал в одиночестве /.../ он непременно должен был иметь кого-либо из друзей рядом с собой /.../ В нем не было ни капли высокомерия, спеси, зазнайства, со всеми он был одинаков, весел, любезен, добродушен /.../ В разговоре он редко раскрывался, и то лишь перед самыми близкими...»