Страница 15 из 129
Я очень хорошо запомнилъ все то, чѣмъ пугалъ меня учитель, а къ Бунинымъ все-таки продолжалъ ходить. Марью Антоновну и Митю я любилъ какъ мать и брата, но Олю я обожалъ всей силою дѣтскаго, незапятнаннаго сердца.
Марья Антоновна, обѣщавшая разъ навсегда моей опекуншѣ Леѣ не отрафить меня, сама охраняла меня даже отъ прикосновенія къ яствамъ. Она знала часъ, въ который я долженъ отправиться въ хедеръ, или въ который евреи молятся, и никогда не позволяла мнѣ просрочить свои обязанности хоть одной минутой. Она, при всей своей необыкновенной добротѣ и ласковости, въ этомъ отношеніи была непреклонна и неумолима. Она прерывала наши игры въ самомъ ихъ разгарѣ, вырывала русскую книжку изъ моихъ рукъ, если я занимался чтеніемъ, и отправляла туда, куда звалъ меня мой долгъ. Если она когда-нибудь читала намъ мораль, то не касалась религіи, а ссылалась на основныя правила нравственности, общей всѣмъ религіямъ. О формѣ и обрядности она, по крайней мѣрѣ, въ моемъ присутствіи, никогда не разсуждала. Она, въ началѣ моего знакомства, сильно намылила Митѣ голову за то, что онъ позволилъ себѣ представлять, какъ евреи молятся и гримасничаютъ.
Однажды мы играли въ жмурки и бѣгали очень долго. Мы устали, и присѣли. Я взялъ русскую книжку, и началъ читать, по приказанію Марьи Антоновны, вслухъ. Она что-то шила, но вмѣстѣ съ тѣмъ поправляла мои ошибки, заставляя повторять по нѣскольку разъ то слово, которое я не могъ правильно произнесть. Митя досталъ гдѣ-то сборникъ русскихъ пословицъ и читалъ тоже вслухъ. Оля проголодалась и попросила покушать. Марья Антоновна велѣла приготовить ей наскоро котлетку на сливочномъ маслѣ, и въ ожиданіи ужина, Оля сѣла у ногъ матери, и положила свою головку къ ней на колѣни. Чрезъ четверть часа принесли горячую котлетку. У меня защекотало въ носу. Я сильно проголодался. Я зналъ, что эта котлетка страшно-трафная: говядина изъ животнаго, не зарѣзаннаго еврейскимъ рѣзникомъ-спеціалистомъ, сама по себѣ ужасный трейфъ, а тутъ она еще зажарена на молочномъ маслѣ. Я не вѣрилъ, чтобы можно было ѣсть подобную гадость, безъ того, чтобы не стошнило. Я прекратилъ свое чтеніе и приготовился смотрѣть, какъ Оля управится съ своимъ ужиномъ. Оля подмѣтила, съ какимъ любопытствомъ я поперемѣнно смотрю то на нее, то на котлетку, и вывела, вѣроятно, заключеніе, что я не прочь бы раздѣлить съ нею ея ужинъ.
Я забылъ сказать, что Оля, съ самаго начала нашего знакомства, не захотѣла называть меня еврейскимъ моимъ именемъ, я не знаю почему, ей вздумалось окрестить меня именемъ Гриши. Сначала всѣ смѣялись надъ этой, дѣтской фантазіей, и и въ томъ числѣ, конечно; но мало-по-малу какъ всѣ, такъ и я самъ, привыкли къ этому новому имени, и меня въ семействѣ Руниныхъ иначе уже не называли.
— Гришенька, обратилась она ко мнѣ: — хочешь ужинать со мною?
Марья Антоновна пытливо на меня посмотрѣла.
— Нѣтъ, не хочу.
— Развѣ ты не голоденъ?
Я замялся. Марья Антоновна на меня смотрѣла. Я лгать не рѣшался.
— Нѣтъ, голоденъ, отвѣтилъ я чистосердечно.
— Такъ поѣшь.
— Нѣтъ, не хочу.
— Вотъ смѣшной. Почему же?
— Еслибы я это поѣлъ, то умрёлъ бы! сказалъ я, указывая на котлетку, и отворачиваясь въ сторону.
Оля залилась звонкимъ смѣхомъ. Марья Антоновна улыбнулась, и поправила: «умеръ бы», а не умрёлъ бы.
— Умрёлъ бы, умрёлъ бы! повторяла Оля, прыгая и хохоча. — Да почему же ты умрёлъ бы?
— Это гадко, мерзко; это трейфъ. Ухъ какъ трейфъ, произнесъ я съ отвращеніемъ.
— А кугель, а лукъ, а чеснокъ, развѣ не гадко, не мерзко? они такъ воняютъ! произнесла Оля съ неменьшимъ отвращеніемъ.
— Нѣтъ, то каширно, а потому вкусно.
Марья Антоновна собиралась что-то сказать по поводу этого спора, какъ вдругъ Митя, продолжавшій читать свои пословицы, и незамѣтившій всей этой сцены, произнесъ вслухъ громко и съ разстановкою:
— Всякъ куликъ свое болото хвалитъ.
Марія Антоновна покатилась со смѣху. О чемъ она смѣется, я тогда не понялъ. Мнѣ уяснился этотъ смѣхъ только впослѣдствіи, когда я поближе познакомился съ различными куликами, и съ ихъ болотами…
Въ другой разъ случилось, что во время нашей игры и бѣготни, разыгравшаяся вьюга такъ рванула наружную ставень и съ такимъ напоромъ и трескомъ ее прихлопнула, что мы всѣ разомъ остановились, вздрогнули и поблѣднѣли отъ ужаса. Оля перекрестилась, немедлено успокоилась и улыбнулась. Она замѣтила, что я дрожу отъ испуга.
— Экой трусишка! упрекнулъ меня Митя.
— Перекрестись, Гриша, и ничего тебѣ не будетъ, упрашивала меня Оля. — Видишь, какъ я перестала пугаться? Марья Антоновна была при этомъ
— Дѣти, сказала она своимъ серьёзно-нѣжнымъ голосомъ — всякая религіозная форма, и всякій обрядъ святы только для тѣхъ, которые проникнуты глубокимъ убѣжденіемъ въ религіозномъ и нравственномъ ихъ значеніи; безъ убѣжденія же это — одцо пустое подражаніе, ложь. Заставить лгать кого-нибудь — большой грѣхъ.
Эти гуманныя слова врѣзались въ мою впечатлительную память на всю жизнь.
Къ несчастію, Марья Антоновна не всегда была съ нахи, чтобы обуздать прихотливость моей маленькой деспотки Оли. Она своимъ дѣтскимъ, женскимъ сердечкомъ чуяла, что я ее безгранично люблю, и злоупотребляла своимъ вліяніемъ надо мною.
Однажды вечеромъ Марья Антоновна съ Митей отправились куда-то въ гости. Оля немного простудилась, кашляла и осталась дома. Марья Антоновна приказала мнѣ оставаться съ Олей, пока они не возвратятся домой. Оля была рѣзва по обыкновенію, бѣгала долго, потомъ уставъ, прилегла на своей щегольской кроватки. Я усѣлся возлѣ нее. Она обвила свою мягкую круглую ручку вокругъ моей шеи, и пригнула меня къ себѣ. Молчать было не въ характерѣ Оли. Она начала мнѣ разсказывать въ сотый разъ какую-то безсмысленную сказку о трехъ царевичахъ, и во время разсказа другою рукою гладила меня по лицу, запускала пальцы въ мои жидкіе волосы, и теребила мои длинные пейсы. Я почти ее не слушалъ. Ея мягкая, теплая ручка производила на меня какое-то обаятельное, незнакомое мнѣ ощущеніе, ея горячее дыханіе обдавало мое лицо. Я прислушивался въ ея ребяческому лепету, какъ мечтательный человѣкъ прислушивается къ тихому журчанію ручейка. Вдругъ Оля отняла свои руки, приподнялась на локтѣ, и пристально глядя мнѣ въ глаза, нѣжно сказала:
— Гриша, ты такой хорошенькій, что просто чудо!
Я поцаловалъ Олю за эту похвалу моей наружности. Несмотря на живой протестъ зеркала, я ей повѣрилъ.
— Ты былъ бы еще лучше, еслибы этого не было, прибавила она, взявъ руками оба мои пейсики и наматывая ихъ на свои розовые пальчики. Я молчалъ.
— Отрѣжь ихъ, Гриша!
— Какъ можно!
— Почему же нельзя? спросила она, надувши губки.
— Богъ накажетъ, учитель накажетъ и еврейскіе мальчики побьютъ.
— У Мити нѣтъ пейсиковъ, а Богъ не наказываетъ же его.
— Митя не еврей, а я — еврей.
— Ну, хоть подрѣжь ихъ немножко, немножечко. Видишь, одна пейса длиннѣе другой. Надобно, чтобы онѣ были ровны; будетъ лучше. Не хочешь? ну, ступай. Я не люблю тебя. Ты противный! произнесла она въ носъ, и повернулась всѣмъ своимъ корпусомъ къ стѣнѣ.
Я все молчалъ. Сердце у меня замирало отъ борьбы и нерѣшимости.
— Или убирайся домой и больше ко мнѣ не подходи, никогда, никогда, или принеси мнѣ маленькія ножницы, тамъ у мамы, на столикѣ.
Я безсознательно, машинально всталъ и принесъ Олѣ ножницы.
— Подрѣжь, Оля, только немножко.
— Чуточку, Гриша, успокоила она меня и быстро, порывисто ко мнѣ обернулась.
Оля подрѣзала ту пейсу, которая казалась ей длиннѣе другой.
— Постой, Гриша, я ошиблась; та пейса длиннѣе, надобно ихъ поравнять. Она чиркнула другую. Но какъ ни старалась она ввести гармонію и симетрію въ мои пейсы, это не удавалось: то одна, то другая, оказывалась длиннѣе. Она цирульничала нѣсколько минуть, наконецъ осталась довольна своимъ дѣломъ, положила ножницы, подняла мою голову и радостно вскрикнула:
— Хорошенькій! хорошенькій! Погляди самъ въ зеркало.
Она спрыгнула съ кроватки, схватила меня за руку, и притащила къ зеркальцу. Я поднялъ глаза, посмотрѣлъ и — обезумѣлъ отъ ужаса. Изъ зеркала смотрѣло на меня не мое лицо, а какое-то чужое, не еврейское. Я грубо вырвалъ свою руку, зарыдалъ и выбѣжалъ на дворъ, съ открытой головою, забывъ и свою ермолку, и свою шапку.