Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 41

— Надя! — взяв ее руки, только и мог сказать он. — Надя… — И прижал к себе ее голову. Ничто не могло бы сказать ему больше этого простого доверчивого жеста и не могло быть для него ничего дороже.

На другой вечер снова были вместе, а через два месяца он сказал матери:

— Думаю жениться, мама.

— С богом, сынок. Была бы тебе хороша, а мне и лучше ее не будет.

Первые месяцы семейной жизни были для Павла Васильевича сплошным праздником. Он ласкал, нежил, баловал свою молодую жену. Но два случая за это казавшееся ему бесконечно счастливым время были неприятны. И хотя внешних изменений в их отношениях не произошло, где-то в глубине души, так далеко, что и сам он не замечал этого и, думалось, забыл вовсе, осталось ощущение обиды на жену. И обиды не мимолетной, обычной, житейской, обиды случая, а какой-то другой — цепкой, хотя, может, на первый взгляд, и не такой уж значительной. Но общее ощущение радости и счастья было так велико, что покрыло все, и он, казалось, забыл эти происшествия на другой же день.

А случилось вот что. В один из субботних осенних вечеров они пошли в кино. Солнце уже сошло к горизонту и вот-вот собиралось спрятаться совсем, но оно славно, по-летнему поработало за день, и было на редкость для этого времени тепло. Надя надела летнее платье, Павел Васильевич — легкий костюм. Они вышли пораньше и не торопились. Прошитые двумя нитями желтеющих деревцев улицы поселка были немноголюдны. Из открытых окон слышалась музыка, сливавшаяся в общий звук восторга и любви. Покой стоял над землей…

— Когда я был еще вот такой, — говорил Павел Васильевич, с улыбкой показав рукой, велик ли был он тогда, — лет девяти, наверное, не больше — однажды и спроси у деда: «А отчего это говорят — осень золотая?» Погляди, Наденька, красиво ведь, правда?

— Я не люблю увяданья, — глядя куда-то вперед и, видно, думая совсем о другом, ответила она.

— Ну, ты не права, — убежденно сказал Павел Васильевич. — И не говори, не говори, — остановил он ее, видя, что она хотела возразить. — В природе увяданья нет, это люди для грусти выдумали. В природе есть жизненные периоды, и каждый хорош по-своему. Но слушай дальше. Ты меня слушаешь? — видя, что она заинтересована другим, спросил он.

— Говори, конечно, слушаю, — успокоила она, но лицо ее говорило другое. На нем выражалась скрытая усмешка, и черные большие глаза глядели все вперед с каким-то непонятным ему интересом и даже злорадством.

«Чего она там нашла»? — подумал он и тоже посмотрел вдоль улицы. Но ничего интересного не нашел. Только впереди, шагах в сотне от них, шла еще пара, тихо переговариваясь.

— О чем ты думаешь, Надя? — спросил он.

— Ни о чем. Смотрю вон на Берестову. Нарядилась как. Ты только посмотри, — сразу обернувшись к нему, торжествующе заговорила она. — Подол с оборками, как у цыганки, руки голые. А туфли! Еле ведь идет. Не нашивала, что ли, на таком каблуке? Вырядится тоже. А ведь у нее кривые ноги и сама коротышка, но какого мужа подцепила! Удивительно, до чего бывают мужчины слепы. А посмотри на руки. Как у мясника, красные… — Она засмеялась, довольная, и Павлу Васильевичу стало неприятно от этого. Он смолчал, желание рассказывать пропало.

Берестовы свернули на другую улицу, и Надя спросила:

— Ну, так отчего же осень называется золотой?

Павел Васильевич не ответил, и она, удивленная, повернулась к нему.

— Ты не хочешь мне рассказать?

— Нет, почему же.

— Ну так рассказывай. Я ведь жду, — улыбаясь сказала она.

— Было время, сказал мне дедушка, когда не желтели деревья и поля, — без прежнего интереса начал он. — Однажды вечером молодой крестьянин пришел поглядеть, не выспела ли пшеница на его поле. Сорвал колос, вышелушил зерна, попробовал на зуб — можно начинать жать.

Он говорил, и вспомнилось, как бородач-дед держал его на коленях, рассказывая эту легенду. И то же ощущение интереса и волнения, которое он испытывал тогда, начало овладевать им снова. Он сам теперь рассказывал, но то, что он знал и о чем говорил, было по-прежнему дорого ему. Он уже забыл ощущение неудовольствия и увлекся рассказом.

— Хлеб в амбаре у него кончался, и он очень обрадовался, что поспел новый. «Побегу-ка скорей, успокою жену», — решил он. Повернулся, — видит, стоит перед ним старик и улыбается.

— Здравствуй, добрый человек.

— Здравствуй, дедушка, — поклонился крестьянин.

— Радуешься?

— Как не радоваться, — отвечал крестьянин, — подарок принимаю.

— Что же тебе дарят и кто?



— Зима укрывала хлеб снегом, а весной снег таял и поил землю, дожди ее поливали и солнце грело. Вон сколько работников, а хлеб мне одному земля-матушка дарит. Приму с поклоном и снова буду благодарить ее работой.

— Хорошо, — похвалил старик. — Ну, а скажи: больше ты ничего не желаешь?

— А чего мне желать? Больше вроде нечего.

— А ты подумай. Может, есть еще какое желание?

— А если и есть, разве ты поможешь?

— Кто его знает… — уклончиво сказал старик. — А ты говори, не бойся. За доброе желание никто не осудит и другим оно приятно будет. Ну, а зло само тебя осудит и накажет, не проси и не бери его.

— Ну что же, скажу, — решился крестьянин. — Вижу, ты человек хороший. Золота мне хочется.

— Золота? — нахмурился старик. — Разбогатеть хочешь?

— Ну что ты, разбогатеть. Да я и так богаче всех.

— Это чем же? — удивился старик. И верно: на мужике рубаха и штаны тканые да лапти на ногах. Нечего говорить, богач!

— А вот мое богатство, — отвечал крестьянин и протянул вперед мозолистые руки. — Земля-матушка все им отдает, только им и покоряется. А все богатство от нее. Богаче ее никого нет. А если я в дружбе с ней — разве она приравняет ко мне любого богача? Он ведь обворовывает ее, а я за ней ухаживаю.

— Это верно, — согласился старик. — Только я опять тебя не понимаю. Если тебе надо золота — и возьми его у земли. Она тебе не пожалеет ничего.

— Взял бы, да нельзя.

— Почему же нельзя?

— Идти за ним далеко надо. А как я уйду? Хоть земля и велика, да спрослива. Любит, чтобы каждый вершок ее берегли да обихаживали. Меня она приставила вот на это место. Уйду — рассердится. Она измены не терпит. И верно — нельзя. Уйдем мы все за золотом, а она возьмет да и накажет нас голодом. Что тогда? Нет, я не уйду. Лучше уж без золота останусь.

— Сколько же тебе надо его и зачем? — снова спросил старик.

— А вот зачем, — говорит мужик. — Был я у барина и видел его жену. Так себе бабенка. Волосенки на голове реденькие, взвинчены только, сама жиденькая и лицо, ровно выжатое. А в ушах серьги золотые так и горят! «Вот бы моей Марье, — подумал я. — У нее волосы густые, сама статная, румяная, не чета барыне. А в серьгах еще бы красивей была…»

— А это не она ли идет? — показал старик на дорогу.

Крестьянин поглядел — и верно: жена идет. Глядит на нее, любуется и думает: «Вот обрадуется, как узнает, что хлеб поспел!» Вдруг чувствует — что-то легло ему на ладонь. Глянул — серьги золотые. Обернулся, а старика словно и не было.

«Что за чудо, откуда бы?» — подумал мужик и вдруг слышит вроде с середины поля ласковый, добрый голос: — От меня, от земли. Вижу, верный ты друг мне. Что желаешь, тем и дарю. И если ты красоту любишь и не для богатства, а для любви ее ищешь — гляди!

И видит мужик — позолотело поле! А тот же голос с поля и говорит ему:

— И пусть с этого дня, когда придет самая большая твоя радость — жатва, золотом, цветом самого дорогого моего сокровища, горят и поля, и леса вокруг них, чтобы все видели твою радость и мою щедрость!

— С тех пор и говорят: золотая осень, — закончил Павел Васильевич. — А ты — «увядание».

Он с улыбкой глядел на жену и видел, что на лице ее отразилось какое-то удивленное с усмешкой пополам недоумение и даже сожаление к нему.

— И ты всерьез увлекаешься этой наивной дедовской романтикой? — проговорила она и покачала головой. — Удивительно.