Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 84



Быть может, самая устойчивая характеристика мышления Платона — его верность этой онтологии сущности. Он неустанно исследует ее во всех направлениях, пытаясь выявить ее возможности и определить ее границы. Из них самой непреодолимой является та, которую мы только что отметили всед за Платоном: понятое таким образом бытие не отвечает собственным формальным уловиям, так что всякое усилие мыслить его приводит к необходимости его разрушения. Если ουσία есть единое, то она двойственна; если она всегда самотождественна, то бесконечное число раз является иной; «так что… в тысячах тысяч случаев бытие, бесспорно, не существует; и всё остальное, каждое в отдельности и всё в совокупности, многими способами существует, многими же — нет»[766].

Вторая граница была резко прочерчена Аристотелем, но уже Платон признавал ее: это невозможность такого рода онтологии служить основанием для науки о становлении. Да и как бы она могла обосновать науку о становлении, коль скоро отказывает ему в бытии? Если бы она, по крайней мере, отказывала ему в бытии полностью, проблема не была бы столь острой. Но фактически чувственное становление состоит из того, что «то существует, то не существует», так что оно «находится посредине между чистым бытием и тем, что вовсе не существует». Вот почему такого рода существующее, как бы плавая между бытием и небытием, становится объектом того незаконнорожденного, среднего между наукой и невежеством знания, которое мы называем мнением[767]. И вот почему у Платона полноправными объектами науки выступают чистые абстрактные предметы, определяемые разумом и созерцаемые умом, в то время как всё относящееся к становлению и конкретному существованию именно поэтому составляет область мифа, т. е. простого повествования. История возникновения мира в «Тимее», история происхождения и предназначения душ в «Федоне» и «Государстве» — все эти рассказы не дотягивают до уровня знания, потому что существующее (les existents) не есть сущее (des etres), но совокупляет в себе лишь образы «того, что есть».

Не имея возможности связать конкретное становление с понятием реально реального, Платон, таким образом, сталкивается с серьезными затруднениями, когда оказывается перед необходимостью объяснить через бытие, как он его мыслил, видимый мир, который, как он уверяет нас, зависит от этого бытия. Легко сказать, что чувственное происходит от умопостигаемого, а движение — от неподвижности; гораздо труднее объяснить это. Сам Платон это понимал. Если существуют идеи, или архетипы, они суть то, что они есть сами в себе или в их взаимных отношениях друг с другом, и не более того. Но они никак не связаны с тем миром, в котором мы живем. Аристотель не уставал повторять: независимо от того, существуют идеи или нет, они ничего не объясняют из того, что существует для нас. Но и это уже сказал до него Платон. Рабы не являются рабами сущности господина как такового, но того конкретного человека, который является их господином. И тот, со своей стороны, повелевает не «усией» раба как такового, а отдельными рабами, составляющими его собственность: «Сила… идей не распространяется на то, что у нас, и, с другой стороны, сила того, что у нас, не распространяется на идеи». Вывод поистине сокрушительный. Ибо если идеи не имеют отношения к конкретному миру становления, то как мы получаем знание об идеях, исходя из этого самого становления? В собственном смысле таким знанием может обладать лишь Бог. Но «нами не познается ни одна из идей, потому что мы не причастны знанию самому по себе… А потому для нас непознаваемы ни прекрасное само по себе, как таковое, ни доброе, ни все то, что мы допускаем в качестве самостоятельно существующих идей»[768]. Таков «чудовищный» вывод, который платоновкая диалектика навязывает самой себе. Скептицизм Новой Академии выглядит его закономерным итогом. Несомненно, сам Платон не поддался этому искушению; однако ему удалось сохранить верность своей онтологии сущности, только отказавшись от попытки соединить ее с теми конкретными существованиями, которые она была призвана объяснить.

Сама спонтанность его первого шага объясняет, почему Платон, сперва ступив на путь сущности, так и не сделал следующего усилия, чтобы вернуться назад. Единственный мыслимый способ приблизиться к существованиям, исходя из идеи, заключается в том, чтобы обожествить одну из них, представить ее Демиургом и действующей причиной становления, — короче говоря, трансформировать некоторую сущность в существующее. Именно это сделали за Платона его комментаторы, посчитавшие себя вправе возвести в ранг божества идею Блага. Между тем ни один известный текст не позволяет этого сделать и не дает оснований предполагать, что сам Платон согласился бы с таким отождествлением. В действительности он никогда не имел его в виду. Борясь с трудностями, внутренне присущими любой онтологии сущности, он не задавался вопросом о том, не предполагает ли понятие «реально реального», при всей его кажущейся полноте, необходимости отсечь существование и тем самым непоправимо искалечить бытие. Напротив, единственный вывод, который извлек Платон из рассмотрения затруднений, связанных с вопросом об ουσία, свидетельствует о том, что в самих своих поползновениях преодолеть ее Платон неизменно остается ей верен. Она была для него столь полным выражением бытия, что, как мы вскоре увидим, он без колебаний приносил в жертву само существующее всякий раз, когда его собственная критика сущности ставила его перед необходимостью преодолеть ее.

Коль скоро «реально реальное» оказывается в конечном счете неуловимым для мышления, не остается другого средства, кроме как искать нечто сверх бытия, исходя из чего само бытие сделалось бы понятным (intelligible). Дважды или трижды на всем протяжении своих диалогов Платон, видимо, испытывал искушение превзойти ουσία. В «Софисте» констатация самотождественности существующего подвигла его на попытку свести бытие к единому; в «Государстве» необходимость обосновать причинное действие идеи побудила его подчинить всё «реально реальное» термину, выходящему за пределы реального: Благу. Благо — по ту сторону бытия (επεκεινα της ουσίας) и превышает его как достоинством, так и силой[769]. Нам говорят, что это платоновское Благо — το Πλάτωνος αγαθόν— в древности вошло в пословицу как обозначение чего-то темного, непонятного[770]. Нетрудно увидеть, почему. В рамках учения, где само бытие не дает мышлению уловить себя, возможно ли мыслить нечто, что превосходило бы бытие? Показать, что нечто превосходящее бытие необходимо, но в то же время с необходимостью недоступно для мышления, — такова была одна из основных задач философии Плотина.

Рождение неоплатонизма не было простым логическим развитием платонизма. В известном смысле Плотин продолжает учение Платона; но при этом он использует выводы, которые сам Платон полагал окончательными, для решения проблем, по сути чуждых платонизму. Одной из важнейших таких проблем было объединение философского и религиозного миров, или, точнее сказать, интеллигибельного мира начал и священного мира богов. Для того, чтобы стало возможным приняться за решение подобной задачи, потребовалась глубинная перестойка структуры и самого духа подлинного платонизма. Сделать богов первоначалами или первоначала богами означало преобразовать диалектику в космогонию и потребовать от знания решения проблем, которые, по мысли самого Платона, принадлежали исключительно к области мифа. Каков бы ни был результат подобного предприятия, он неизбежно должен был затронуть онтологию.

В отдельных случаях Платон, анализируя иерархию сущего, восходит к некоему абсолютному первоначалу существующего. Например, это можно видеть в книге VI «Государства». Но то, что у Платона было исключением, является обычным для философии Плотина, где непрестанное движение от сущих к Первоначалу и от Первоначала к сущим составляет как бы ткань самого учения. Тем не менее, неоднократно говоря о безымянности этого Первоначала, Плотин дает ему имя, и даже два имени. Это те самые имена, какими Платон обозначал сверхбытийное основание всего существующего: Единое и Благо. На этот раз их непременно следует писать с большой буквы, потому что они, конечно, обозначают нечто иное, нежели простые абстракции. Но это отнюдь не облегчает понимания того, что же, собственно, они обозначают.

[766]

Платон. Софист, 259 а; пер. С.А.Ананьина.



[767]

Платон. Государство, V, 477 а-в; пер. А.Н.Егунова.

[768]

Платон. Парменид, 134 d, 134 с; пер. Н.Н.Томасова.

[769]

Платон. Государство, VI, 509 Ь.

[770]

Платон. Государство, изд. Em. Chambry, с. 134, прим. к VI, 506 Ь. Это примечание заканчивается следующим образом: «Большинство исследователей в настоящее время сходятся в том, что платоновское Благо следует отождествить с его философским понятием божественности. См.: Shorey. On the Idea of Good in Plato's Republic (Chicago Studies in classical Philology)». He станем оспаривать здесь эту интерпретацию платоновского Блага. Скажем только, что такое отождествление не имеет под собой какого-либо формального основания в виде высказывания самого Платона и выражает не столько его собственную точку зрения, сколько точку зрения некоторых интерпретаторов, комментирующих его. Кроме того, сама формулировка такого толкования двусмысленна. Если имеется в виду, что у Платона Благо играет в плане сущности роль, аналогичную роли Демиурга в плане существования, то это совершенно верно. Но если отсюда делают вывод, что Благо для Платона является не только божественным, но Богом (а это не одно и то же!), и даже величайшим из богов, то это означает искажение платоновского учения в направлении, совершенно чуждом для Платона и даже (примечательная вещь!) для Плотина. У Платона боги принадлежат области существования и мифа; они суть причины становления. Напротив, Благо полагается в качестве причины сущности, а потому превосходит сущность, но является ее дилектическим продолжением и находится в том же ряду. Благо в отношении сущностей есть то же, что Демиург в отношении существований. Но ни один платоновский бог не является идеей, как и ни одна идея не является богом. См.: Gilson E. God and Philosophy, eh. I.