Страница 49 из 103
— Никакой любви между ними не было. Были знакомы — и больше ничего. Но и это не одобрялось в те времена. Но Ламия все делала, словно кому-то назло, из чувства протеста.
Умолкнув, она некоторое время изучала меня и с той же невозмутимостью, спокойно спросила:
— Почему это тебя интересует?
— А тебе жалко рассказать историю Ламии?
— Ну что ж, раз ты просишь, я могу рассказать.
И она начала шествовать по дорогам прошлого, временами с опаской поглядывая на меня, такого странного сегодня, и, боясь, как бы чего я не выкинул, рассказывала бесстрастно. Говорила она о том, что родители Ламии батумские азербайджанцы, и, когда начались революционные события, отец-коммерсант сбежал в Турцию, а Дурсун еще в годы войны покинул подростком дом, скитался по Кавказу и поселился в Баку, по соседству; рассказывала, как Ламия искала брата, вспомнила о женском движении, то да се, в общем, говорила о многом, но ничего о том, что меня волновало и интересовало.
И кто меня за язык тянул? Она рассказывает, а я о другом думаю. Думаю, что зря сорвался и прилетел. Что там меня ждут и волнуются. Что не состоялось свидание. И что завтра упреки Князя придется выслушивать. Глупо все вышло, что и говорить!.. Ну и мама у меня! Она так плавно расписывала прошлые события, будто на одном из Князевых собраний выступала. Мать уловила мой отсутствующий взгляд:
— Сам просил рассказать, а совсем меня не слушаешь.
— Напраслину возводишь на любимого сына, уважаемая Салтанат-ханум! Я не пропустил ни одного твоего слова и могу все пересказать. Только ты не увлекайся деталями, давай ближе к цели!
Но мать опять за свое — о борьбе Ламии за женские права, о насмешках и издевательствах тупых и отсталых мужчин, о хождениях Ламии по дворам, работе на фабрике и в пригородных деревнях, о мужьях и братьях, подолгу простаивавших перед женским клубом имени Али Байрамова и выслеживавших своих жен и сестер. И когда она начала рассказывать об убийствах женщин, осмелившихся снять чадру, я почувствовал, что она приближается к цели, но мама вдруг опять увлеклась, утратила нить и заплутала на дорогах истории.
— Погоди! — перебил я ее. — При чем тут пасха или новруз-байрам? Какое мне дело до крашеных яиц или пахлавы?
А мать, оказывается, стояла у самой цели.
— Как это при чем? — возмутилась она. — Только праздники нас и отличали! А во всем мы были как одна семья! Они нам по-соседски — крашеные яйца, а мы им — халву. Вот и вся разница!
— Ну а дальше что? Рассказывай, что потом было!
— Это была страшная ночь. Сразу же после новруз-байрама. И сейчас, как вспомню, сердце болит. Сказали, что девушка одна себя сожгла. Мы выскочили на улицу. Наверху, в Караульном переулке, перед керосиновой лавкой ярко пылал факел. Облила себя керосином и подожгла. Спасти не удалось. Сгорела дотла, стала пеплом.
Мать умолкла.
— Это была она?
— Сначала не опознали. Как узнаешь? Лишь утром стало известно, что это была Ламия.
— Но почему такая нелепая гибель?
— Осталось тайной, сама ли себя подожгла или сожгли. Правда, у нее было много завистников, и негодующих против смелой девушки было немало. Но кончить жизнь именно так у нее не было причины.
— А может, это вовсе не Ламия была?
Мать удивленно посмотрела на меня.
— Ведь ты говоришь, что не узнали, кто себя сжег, захоронили лишь пепел, — добавил я.
— Если бы так!.. Люди видели. Захоронишь пепел, расцветет цветок, заиграет волшебник на дудочке, и цветок снова превратится в красивую девушку.
— А Алексей?
— Сказку о пепле Алексей и рассказал на кладбище, когда хоронили пепел.
Не о том узнать хотелось, а о чем — и сам не знаю. Получилось не по мне. Еще спросить? Может, о свадьбе Ламии?.. Но мать лучше не беспокоить. Особенно теперь.
— Салтанат-ханум!.. — окликнули мать.
«Вот и хорошо», — подумал я.
Мать ушла, так и не убрав фотографии со стола. Я выскочил на балкон, чтоб не оставаться одному в комнате. И не встречаться с Ламией. Вовсе не улыбалась она. Тем более мне.
7
Череп, молвив свое последнее слово, покатился — скатился в заброшенную могилу…
Глаза раскраснелись. Лицо покрыла щетина, словно прилипшая грязь. От жара его глаз загорелся мотор. Я обернулся в ужасе, чтобы схватить его за глотку, и увидел, что его нет рядом со мной. Быстро взглянул на мотор — он не горел, а гудел спокойно и монотонно, ровно и исправно.
А потом я вышел на улицу и увидел, что Ламия, сжав кулаки, идет прямо на бородатого мужчину, который пятится назад. Лица его я не вижу, но чувствую и знаю, что у него глаза красные от гнева. Чернеющая щетина — словно засохшая грязь. Ламия обрушивает на этого мужчину тяжелые слова, я это чувствую, но не слышу, будто уши заложило, а мужчина не осмеливается ей возразить. Вдруг в его руке за спиной я увидел нож. Лезвие блеснуло. Я понял его коварный замысел: пятясь назад, заманить Ламию в подвал, а там… И пятится он очень умело, будто всю жизнь, с рождения, только так и ходил по земле. Мужчина достиг керосиновой лавки, лишь коснулся сутулой спиной ее низкой двери, и вдруг оттуда хлынул густой маслянистый поток нефти. Исчезла Ламия, исчез и тот мужчина.
А нефть низвергается вниз, заливает мостовую, лижет липким языком булыжник, достигает наших железных ворот, и никак не остановить поток. «Если вдруг высечется искра, — в страхе подумал я, — воспламенится нефтяная река, загорится улица, вспыхнут дома…»
Надо кричать.
Но я боюсь, что стоит раскрыть рот, как от крика родится искра, и потому я молчу. Уже нефть подступает к ногам, подошвы моих легких ботинок липнут к земле, клейкая нефть мешает бежать. С трудом отрываю ноги и вижу, что нефть стекает в наш двор, заливает подвалы. Я кое-как выбираюсь из этого жуткого нефтяного потопа и бегу в сторону моря.
Добегаю до берега и только тут оглядываюсь назад и вижу, что в небе отражается огонь, горящий на земле. Пылает наша улица! И мама там! Она готовится к свадьбе Ламии! Можно убежать только по крышам! Но сможет ли мать прыгнуть на крышу соседнего дома? И вдруг вижу, что вдоль берега бежит в мою сторону пылающий факел. Это Ламия. Она горит, но огонь не задевает ее лица, оно как на фотографии.
«Что ж ты стоишь? — кричит она. — Туши меня! Разве ты не видишь, что я горю?»
Я бросаюсь к ней, пытаюсь руками сбить пламя, оно жжет руки. «Но тут же море», — радуюсь я и хватаю ее холодные почему-то пальцы и тяну к морю, чтоб облить водой, утопить огонь, но тотчас отскакиваю: море у берега сплошь в мазуте!.. Я боюсь, что от ее огня загорится и море. Отскакивая неуклюже вместе с горящей, но все еще живой Ламией, задеваю ногой камень, падаю больно на спину и вздрагиваю.
Мама забыла задвинуть шторку на окне. В голову вонзился, как тонкий меч, жаркий солнечный луч.
8
Я в черное оденусь, а розовое пусть будет вашим.
Красный «Запорожец» был спрятан в тени большой акации. Я положил ладонь на капот и ощутил холод металла. На капоте остался след, похожий на лист то ли инжирового дерева, то ли чинары.
Князь удивился:
— Как? Ты еще здесь?
— А где же мне быть?
— Разве я не поручил тебе немедленно привезти акт? Ведь работа горит!.. Что случилось? Что за неуместная улыбка?
— Я тоже горю, Нияз-муэллим.
— Меньше бы пил… — Но тотчас пошел на попятную. — Я шучу, конечно, знаю, ты не из пьющих. Правда, наставлять тебя на путь истинный завещал мне еще твой Дед…
Опять начнет свое: «Большие цели… Сияющие дали… Счастье творить… Союз практики и науки…» И я знаю, да что толку? И время, как резвый конь, мчится.
Князь и не собирался поучать. Напротив, он меня несказанно обрадовал. Я готов был плясать от счастья! Вчера я отправил в Москву командировочное удостоверение, чтоб на заводе отметили и прислали, но кто мог предвидеть, что я сам окажусь там раньше своего письма?!