Страница 12 из 93
В первых числах сентября наш поезд подходил к Павлодару. Радостный отец в сером брезентовом плаще бежал к нашему вагону. Он расцеловал нас, и мы отправились в его крошечную комнату, где чудом умещались целый год, используя для ночлега даже стол. Наш дом располагался на высоком берегу могучего Иртыша, противоположный берег которого был виден смутно. Наш берег оползал. Старожилы говорили, что оползень уже слизнул одну или две улицы, наша была на очереди. Но в 1941 году наш дом был еще метрах в пятнадцати-двадцати от обрыва.
Павлодар был тогда безликим городом, широко раскинувшимся в степи. Лишь в центре громоздилось несколько каменных домов, из которых самый высокий был трехэтажным. Вся остальная часть города делилась на деревянную — русскую, и мазанную — казахскую. Мазанки были выстроены, когда казахов стали насильно заставлять жить оседлой жизнью. Жилые комнаты в них составляли лишь небольшую часть, а остальное — хлева и сараи.
Меня Павлодар встретил зловеще. Я сразу пошел прогуляться по незнакомому городу. На мне была модная тогда еще испанка. Когда я проходил мимо группы подростков, один из них ухватил испанку за кисточку и, нагло посмотрев на меня, положил ее к себе в карман. Я был бессилен. Не прошел я и нескольких кварталов, как за мной увязалась большая ватага с криком: «Жид!» Я бросился наутек и с тех пор боялся ходить по боковым улицам города, где за меня никто не мог заступиться.
Везти в Павлодар всю мою коллекцию осколков было невозможно. Я захватил лишь одну жестяную банку с наиболее ценными экземплярами. Но, будучи подвержен мелкому тщеславию, вскоре все раздарил тамошним ребятам. Я не приобрел этим популярности; ребята принимали подарки недоверчиво, не будучи, наверное, вполне уверены в том, что это осколки от бомб и снарядов, а не просто какие-то железки.
Отец разводил огород на другом берегу Иртыша. Он был еще бодр, несмотря на мучившую его грыжу. Вечерами он рассказывал о своей жизни.
В битком набитом ссыльными Павлодаре политические 36-38 годов были лишь горсткой среди немцев Поволжья и Кавказа, корейцев, поляков и «раскулаченных» крестьян, попавших сюда в начале тридцатых. Через месяц после нашего приезда против колонии ссыльных состряпали дело по обвинению в антисоветской деятельности, которое было лишь предлогом для очистки Павлодара от ссыльных. Главным обвиняемым был Веллер. Отца обвиняли в том, что он якобы сочинял антисоветские песни, хотя он в жизни не писал стихов. Большинство ссыльных было арестовано. Исчез ближайший друг отца Смертенко. Все оставшиеся ссыльные должны были отмечаться каждые десять дней в НКВД. С вольной высылки можно было идти добровольцем на фронт. Отцу с его грыжей нельзя было об этом и думать. Один из ссыльных, инженер Козлов, ушел на фронт и вскоре погиб. Рядом с нами жила еврейка Лиза, которую в Польше в 30-х годах посадили за коммунистическую деятельность, но СССР обменял ее на ксендза. Она была у нас частой гостьей и неизменно обращалась к отцу «рэб Агурский». Задушевным приятелем отца был известный литовский социал-демократ Матулайтис. Он долго жил в Минске, и они с давних пор знали друг друга, так как оба были белорусскими академиками. В Павлодаре Матулайтис вернулся к медицинской практике и резко выделялся своим черным костюмом, бабочкой и шляпой. Он поселился в казахской мазанке, деля ее с толстой еврейкой, которая возымела на него матримониальные виды и очень ему докучала. Как-то в 1943 году отец сказал Матулайтису о чествовании Суворова: «При нас этого быть не могло! Вот почему мы не нужны».
В Павлодаре был еще один старый знакомый отца — Абрам Бейлин. Когда-то Бейлин был председателем ЦКК Белоруссии и даже членом общепартийного ЦКК. Арестовали его на посту секретаря партколлегии Татарии, причем это был уже ее третий состав. Все предыдущие составы были полностью арестованы. Такая же судьба постигла потом и Бейлина. Он зарабатывал на жизнь, развозя воду в бочке, которую тащили медлительные волы. Отец Бейлина сторонился.
Мать устроилась в детский дом, который полностью состоял из детей жертв чисток. Отец знал родителей некоторых детей. Власти решили очистить Павлодар и от этого осиного гнезда. Детский дом решили перевести в глубокую глушь, село Семиярку, километрах в двухстах от Павлодара. Мать сопровождала туда детей. Их объединяли с находившимся там уже детским домом, где преобладали немецкие дети, осиротевшие в результате массовых высылок немцев в первые месяцы войны. В первую же ночь между «врагами народа» из Павлодара и немцами вспыхнула ссора. «Придут скоро наши, — пригрозил немец, — и вам покажут!» Один из юных «врагов народа» полез в драку. Немец выхватил нож, и «враг народа» был убит на месте. Павлодарскому детдому не без участия матери удалось удержать лишь Юру Братковского, родителей которого знал отец. Через год за Братковским стали замечать странности. Он пытался вычерпывать лужи чайной ложкой, сыпал в чай соль. Оказалось, что ему пришло письмо из
Алма-Аты с вестью, что его единственная сестра при смерти. Сестра выздоровела, и Братковский пришел в себя, но не надолго. В период просветления он спросил меня, густо краснея: «А что я тогда делал?» Он не знал точно, что происходило с ним во время приступа помешательства. Наученный, я сделал удивленный вид и сказал, что ничего особенного и не было. Но Братковский, похожий на молодого Баталова, мне не поверил. Потом он помешался окончательно.
В Павлодаре я пошел в школу. После недельного посещения первого класса меня вызвали в дирекцию и попросили прочесть что-нибудь, написать и сосчитать. После этого меня перевели во второй класс, от чего у меня навсегда испортился почерк, ибо я миновал чистописание.
Наш первый год в Павлодаре был светлым, но положение начало быстро ухудшаться следующим летом. В один прекрасный день в дверях дома показалась Геня, которую мы считали пропавшей. Она пробыла целый год в Мичуринске, повсюду нас разыскивая. Обнаружились и Рива с Израилем. Они попали в Алма-Ату. Яша провел войну в Кинеле, около Куйбышева.
Геня была очень энергичной, но энергия ее была бестолковой. Считалось, что она не дала умереть нам с голоду, но уверен, что без нее мы прожили бы гораздо лучше и вся наша жизнь была бы иной.
Осмотревшись, она стала настраивать мать против отца, потихоньку убеждая ее, что все наши несчастья от того, что она от него не уходит. Мать она все-таки не убедила, но отношения между родителями бесповоротно испортились.
Геня устроилась в аптеку и погрузилась в различные проделки. Она объявила меня своим сыном и ухитрилась получить на меня вторую карточку, хотя детский дом матери находился в нескольких минутах ходьбы от аптеки. В аптеке мне надо было называть ее не «тетей Теней», а «мамой», что мне очень не нравилось. Она придумала добывать огонь без спичек. В крохотную щепотку марганцовки капалась капля глицерина, в результате чего марганцовка вспыхивала. Геня демонстрировала свой патент, но большого коммерческого успеха он не имел. Она стала продавать секрет окраски головных платков и марли в желтый цвет с помощью хинина. Но и это не имело значительного торгового успеха. Думаю, что у нее можно было достать и дефицитные медицинские товары, но вся ее деловая лихорадка не помешала нам дойти до грани голодной смерти, в основном из-за раздора, посеянного ею же самой.
Что стало с Геней, которая в 1939 году бросилась из Калинковичей в Минск при первой же вести о том, что отец находится в тюрьме! Тогда ей еще могло казаться, что начавшееся освобождение предвещает и освобождение отца. Геня, конечно, не верила, что он в чем-то виноват. Ореол его величия был еще очень памятен. Все могло казаться трагической ошибкой, которая вот-вот будет исправлена. Кроме того, до войны, несмотря на нашу возрастающую бедность, мы все же еще не были нищими. Гене нужно было столкнуться с настоящей нищетой, в которой мы оказались, увидеть отца бесправным ссыльным, стать свидетельницей его унижения, чтобы все иллюзии близкого освобождения исчезли. Ей могло казаться, что избавившись от отца, она, мать и мы смогли бы сразу решить все жизненные проблемы. Но в еврейских семьях не принято было предавать, и поэтому Геня не могла зайти слишком далеко, так что дело сводилось к тому, что она постоянно возбуждала ссоры, не будучи в состоянии убедить мать. Правда, у Гени могла быть и другая причина настраивать мать против отца. Как раз в это время ей пришлось вынести тяжкое испытание. Ее стало вербовать НКВД. Гене очень не хотелось заниматься доносами, но отказываться она боялась. Придумала она истинно еврейский выход. В конце концов она согласилась стать осведомителем, но предупредила, что разговаривает во сне, спросив, не помешает ли это сохранности ее тайны. Ее оставили в покое. Возможно, ее связь с НКВД этим не ограничилась. Ее могли убеждать подействовать на мать, чтобы та оставила отца. Но это не более чем догадка.