Страница 40 из 58
Степанов еще ничего не решил окончательно. Мысли его беспорядочно сменялись. Ни одна не фиксировалась как решение, но что-то ожило в нем, а может быть, в глубинах мозга уже было решение, только глубоко где-то и не всплыло еще.
Но и в теле что-то оживало. Он оторвал руку от скалы и, превозмогая тупую боль одеревенелости, напрягал кисть, пальцы, пытался сжать их в кулак. Одновременно старался напрячь все мышцы сильнее той, сковывающей их напряженности, которая вызывала судороги. Сил не было, и он заставлял тело работать только волей, которая всегда теплится в живом мозгу до тех пор, пока он не угаснет окончательно.
Степанову удалось сжать и разжать пальцы. Он пошевелил кистью. Боль пронизала его. Он не мог понять, откуда, но боль будила — он снова хотел жить.
Рука сделалась послушной, и от нее пошло тепло по всему телу. Кисть слегка покалывало, и это покалывание отдалось везде. Он перенес тяжесть тела на одну левую ногу. Почти не шевелился, а просто представил, что стоит на одной левой ноге. Правую он не почувствовал, но она пока отдыхала, и хотя Степанов испугался, что совсем не чувствует правую ногу, терпеливо ждал, что-то должно с ней случиться.
И случилось. В ступне, голени, в икре ногу заломило почти нестерпимой рвущей болью и повело. Хотелось ударить ногой о скалу, скорчиться в комок, обхватить колени руками, выть изо всех сил и кататься по земле. Но осторожность, сторожившая и это мгновение, спасала его: «Упадешь. Упадешь раньше времени и не сможешь даже сделать то, что задумал».
Карабин начал валиться набок по скале, и Степанов чуть наклонился и за ремень плавно опустил оружие на полку: «Оружие все-таки. Мало ли, а вдруг останешься живым? Отвечать придется».
Он уже несколько раз старательно перемещал тяжесть тела то на одну, то на другую ногу и шевелил правой послушной рукой. Никак по-другому он двигаться пока не мог. Тело сильно ломило, он чувствовал какую-то тошноту, отчего напрягался временами до дрожи. Так продолжалось, наверное, очень долго — представление о времени Степанов потерял.
Когда начал бить сильный озноб, понял: немного отошло и тело начало чувствовать холод. Ломота прошла. Во рту стало сухо — язык шершаво скреб по нёбу.
В метре от лица блестела сосулька. Степанов медленно начал перемещаться к ней.
Сосулька отломилась у самого основания, но он отгрыз только небольшой кусок, подождал, когда он растает, и, прополоскав рот, выплюнул невкусную ледяную воду, чтобы не слабеть и не остывать.
Теперь Степанов попробовал напрячь все тело, и оно послушалось. Озноб не проходил, но Степанов понял, что пока и не справится с ним окончательно. Знобило не только от холода: его покинуло равнодушие, снова поселились жизнь и страх. Сейчас он должен сделать последнее, на что толкнуло отчаяние. Но где оно теперь, это равнодушие, с которым так легко сделать последний шаг? И смог ли бы он только с отчаяния, ради одного себя заставить свое «я» выкарабкиваться?
Степанов вспомнил, что ребята могут искать его, и, представив путь в темноте, заторопился, начал собираться внутренне: надо, обязательно надо выбраться и доделать работу, потому что если не сделает он, если не выберется, то другому здесь придется крутиться с самого начала. И неизвестно еще, какой ценой тот человек заплатит. Вот что было главным.
Теперь, когда Степанов чувствовал тело, когда оно жило и хотело жить дальше, надо было еще раз перешагнуть через себя: сломать и подавить страх.
Он медленно начал спускаться с полки. Когда она оказалась на уровне груди, он проверил, твердо ли стоят ноги, и, дотянувшись правой рукой до карабина, застегнул ремешок. «Если сорвусь и не сразу… — подумал он, — подам ребятам знак утром. Быстрее найдут. Или чтоб не мучиться. Пригодится».
Он сползал и сползал, а опоры все не было. Уже коленка левой ноги была почти у живота, и ее надо было снимать с опоры, иначе не сможет подтянуть ее потом. «Где же тот чертов выступ. Ведь был, точно был. Должен быть».
Степанов понял, что сейчас надо отпускать левую ногу, что еще несколько сантиметров — и он начнет падать…
Степанов бесконечно длинную секунду ни за что не держался, свободно сползал по скале и, наверное, в эту секунду успел умереть.
Правая рука вжалась в щель, пальцы левой нащупали крохотный выступ, и в тот момент, когда он чуть задержался и тело, приготовившись к падению, инстинктивно напряглось, трикони правого ботинка попали на выступ.
Через полчаса Степанову удалось спуститься вниз. У самого основания он пересек два кулуара, которые теперь, в неверном ночном свете, едва угадал.
Он еще не мог сообразить, попал ли в третий желоб, просто шел и шел вверх, а когда понял, успокоился и, выкурив подряд две папиросы, через силу заставил себя подняться. Постоял еще, приглядываясь к сумеркам впереди, и ритмично, не торопясь, чтобы больше уж не отдыхать, стал подниматься.
Иногда в темноте задевал за острый камень и сбивался с ритма. Приостанавливался и, потоптавшись на месте, снова размеренно шел вверх.
Все ощущения в нем притупились. Пусто и гулко отдавались шаги в голове. Только одно теперь вело вперед безостановочно — желание перехватить ребят. Теперь он почему-то верил, что они решатся и пойдут его искать.
На предвершинный гребень он вышел из последних сил. Долго, потому что не боялся теперь пропустить ребят, лежал на щебне, привалившись плечом к большому камню. Здесь было светлее, хотя небо уже по-ночному открыло все свои звезды. Он курил, смотрел в темную тишину и наслаждался неподвижностью.
— Э-э-э-й! — услышал Степанов с вершины.
Он поднялся и неожиданно для себя хрипло, громко закричал в ответ. Радость, тепло и беспомощность были в его крике. И он не узнал своего голоса.
Степанов вгляделся — у самой вершины было почти светло, подсвечивало запрятанное за горизонт призрачное солнце. Вдалеке он увидел две вертикальные тени. Ребята шли к нему — видимо, сверху они не слышали его голоса.
Степанов поднялся и вдруг ощутил, что теперь идти совсем почти не может, но, пересилив боль и усталость в непослушных ватных мышцах, пошатываясь, заковылял навстречу.
САМЫЙ ПЕРВЫЙ СНЕГ
Повесть
Но я любитель старых тополей,
Которые до первой зимней вьюги
Пытаются не сбрасывать с ветвей
Своей сухой заржавленной кольчуги.
В конце зимы Солдатов стал чувствовать себя особенно худо. И очень некстати. Подготовка к полевому сезону шла полным ходом, участок ему летом запланировали на очень интересном объекте, из четверых рабочих двое обещались поехать старые, а медицинскую комиссию он не прошел: усатый пожилой председатель-терапевт был не просто против, он отечески посоветовал года на два сменить полевую работу на камеральную, северный климат — на западный умеренный, ибо его, Солдатова, легочные да язвенные дела и быстрее и иначе не поправить.
Солдатов не спорил, понимал — подлечиться надо, и друзья-сослуживцы не раз намекали, что пора серьезно заняться здоровьем; но когда Матвеич, — начальник экспедиции, с которым были знакомы много лет, еще по работе в отдельно действующей партии — с нее и началась экспедиция, — предложил воспользоваться «горящей» путевкой в Ессентуки и вообще не мучиться сомнениями, а написать сразу два рапорта: первый — на положенный за два последних года отпуск, второй — на перевод или в одно из западных подразделений, или даже в само управление, в столицу, с тем чтобы к окончанию отпусков успеть это оформить — у Солдатова, как говорят, внутри все оборвалось.
Матвеич поднялся из-за стола, шагнул к Солдатову и, придавив его плечо к спинке стула тяжелой ладонью, просто и коротко сказал самую суть: «Ну-ну, чего это ты? Если бы навсегда, ну — понятно… А ты ж с надеждой улетаешь. Вернешься еще. Порабо-о-таем».