Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 92

— Да, да. Летта предупреждала, что с ним не все в порядке.

— Когда все в порядке, человек не лезет в первый попавшийся сугроб. С ним приключилась беда. Вряд ли он потерялся или отстал от своих. Скорее — сам сбежал, или его изгнали. Тебя изгнали, парень?

Стангрев что-то сказал. Я уловила: «трусость», «предательство», «закон», «жалость». «Жалость» он повторил несколько раз. До меня дошло, что он просит не жалеть его. Я записала на листе — «трус», «предатель», «закон», «жалость». «Не надо меня жалеть», — записала я.

— Ты — гость под кровлей моей, — сказал Сыч.

— Я — предатель, — сказал стангрев. — Я — изгнанник. Изгони меня из-под кровли своей.

— Выпей-ка, парень, еще, — сказал Сыч.

Я записала: «кровля», «изгнанник», «изгнать». Стангрев говорил и говорил. Я исписала один листок, взялась за другой. «Горы», «небо», «полет», «стрела», «страх». Потом оказалось, что в руках у меня бутыль, а лист и карандаш перекочевали к Сычу.

— Трупоедская стрела, — говорил стангрев, — Снизу, из долины. Я испугался. Я ушел в сторону. Я хотел остаться на месте, но не смог. Это — предательство. Я был обязан принять ее. Я, а не он. По закону. По справедливому закону.

— Я бы тоже испугалась стрелы, — бормотала я, размякнув от жалости, — И тоже ушла бы в сторону.

— Вы — неправильные трупоеды, — отвечал стангрев. — Трупоеды свирепы. Трупоеды жестоки. Они пожирают плоть собратьев своих. Это все знают.

— «Неправильные», — бурчал Сыч, скрипя угольком.

Я придвинулась к стангреву поближе, принялась гладить его по спутанным волосам. Он казался таким маленьким, измученным, одиноким. Хотелось взять его на руки и баюкать, как ребенка.

— Трупоедица, — шептал он, — Не надо. Жалеть не надо. Так плохо. Много хуже.

— Меня зовут Альса. Скажи — Альса.

— Альса, — выговорил он и вдруг заплакал.

И я тоже почему-то заплакала.

— Прекратите, — потребовал Сыч. — Сейчас же. Сырость развели.

В руках у меня оказался листок. Я попыталась прочитать написанное, но строчки прыгали. Слезы капали на пергамент и оставляли маленькие угольные кляксочки. Это было забавно. Я водила бумагой так, чтобы капельки падали прямо на текст.

— Ну, ты, милая, в дребадан, — заявил Сыч. — Чаю тебе крепкого, что ли?

Он ушел. Я облокотилась на подушку и принялась рукавом вытирать стангреву лицо.

— Я буду звать тебя Мотылек, хорошо? Это Летта придумала. Правда, здорово? Знаешь, я ей немножко завидую. Она талантливая, она знает, что хочет. Мне за ней не угнаться, хоть я и стараюсь. А отец меня не понимает. Он у меня суровый, отец. Для него это все — игрушки, баловство, детство. Я иногда думаю, может, остаться в Бессмараге? Навсегда. Принять послушание. Но, знаешь, настоящей марантиной мне не стать. Так сама Этарда сказала, когда я только приехала. Здесь даже не в отсутствии таланта дело. Способности у меня как раз есть. Каких-то черт характера не хватает, но, убей меня, не понимаю, каких. Как-то я по-другому устроена, что ли… Мотылек… а? Мотылек, ты спишь? Ну, спи, бедный мой. Спи. День сегодня такой нелепый…

Потом оказалось, что я сижу за столом, а Сыч — напротив. Передо мной — чашка с чаем, за окном — темно, а кто-то из собак уютно свернулся в ногах, под табуретом. И я говорю, ухватив охотника за рукав:

— Сыч, миленький, как на духу, каюсь, черт попутал, никогда даже и не помыслю о таком. Норв ничего толком не знал, просто согласился оказать мне услугу. Скажи, что не сердишься. Ведь не сердишься?

— Лады, лады. Проехали, — гудел Сыч.

Потом, кажется, он водил меня во двор.

Потом я ничего не помню.

Ирги Иргиаро по прозвищу Сыч-охотник

Снилась мне какая-то чушь. Будто идем мы куда-то с Реддой и Уном, только почему-то еще — эта самая аристократочка Альсарена и — Лерг. Живой и здоровый… Лерг нарвал цветов, такие веселенькие, голубенькие, подарил даме… Альсарена смеется, прячет лицо в букетике, раскраснелась от удовольствия… Лерг смущенно улыбается — и я вижу стангревские клыки…

Короче, я проснулся.

Голова немного гудела. Да уж, местная «арварановка» — это не мятное таолорское и не душистое кардамонное из Лимра. Ни тебе тройной очистки, ни приятного привкуса, к тому же еще и разбавляют ее, арварановку енту…

Перво-наперво я поднялся, сходил на улицу да натер снегом рожу. Крепко натер, от души. Тут-то и вспомнил, что вчера напортачил — весьма и весьма, как сказал бы Рейгелар. Посему, возвратившись в комнату (по пути споткнувшись черт знает обо что в сенях — надо бы разобраться, че ты тута вчера наворотил, приятель), — так вот в комнате я отыскал Альсаренины записи, благо искать недолго — на столе, вперемешку с объедками.

Первый листочек писан ее рукой целиком. Ну и почерк. Надо же, а рисует как… А вот со второго уже — плоды стараний седенького злющего каллиграфа. Вот черт возьми, ведь напился, как свинья, а ниче накалякано.

Н-да-а, дружище. Пить вредно. Пожалуй, похлеще было бы только — исповедаться красоточке Альсарене, как, того — марантине то есть. Хотя она ведь не марантина. Воспитанница. Ишь, посапывает на сундуке. Ладошку под щеку подсунула…

Ладно. Будем надеяться, что она тоже назюзюкалась и ничего не вспомнит. Интересно, голова у нее с перепою болеть будет, или как? А вот бумажонки-то убрать не помешает.

Свернул листочки в трубочку, первый оставил на столе, и — вышел во двор. По привычке прихватил из сеней пару полешек и колун. Колода для рубки дров у меня рядышком, так что ежели чего — натоптано тута, потому как — хожалое место.

Снежок ночью выпал. Чистенький. Я поставил одно полешко на колоду, другое — рядом. Потом шагнул к стене дома, провел рукой по пятому снизу бревну, вставил в щель нож и открыл крышку.

Тайник — моя гордость. Я его сам делал. Воспользовавшись одним из советов Рейгелара: «Хочешь что-нибудь спрятать — оставляй на виду».

Совсем-то на виду нельзя — хорош будет двуручник в хижине охотника. А вот в наружней стене дома… О таких тайниках мне никто не рассказывал. Значит, вряд ли кому придет в голову.

Как всегда, я застрял. Торчал перед тайником открытым, как пень, и все никак не мог оторваться — гладил мягкую шероховатость рукояти, промасленные тряпки, скрывавшие тусклый взблеск «черного зеркала»…

Зеркальце, Зеркальце. Красавец ты мой. Прости, что приходится так с тобой обращаться. Может, когда-нибудь… Провел рукой по толстенькому чехлу-тенгоннику. И вы простите, Цветы Смерти. Знаю, негоже оружию прятаться в промозглой темноте, но ведь я и сам прячусь. Играю в кости с Той, чей Плащ зовут Сон…

Наверное, в скором времени удастся провести Большое Надраивание, вы уж потерпите. И не сердитесь на меня.

Положил листочки на мешок, в котором оружия нет, проверил войлок. Не отсырел. Хорошо.

Закрыл тайник, потер щель снегом и взялся за дровишки. Нарубил, собрал и пошел к крыльцу.

— Сыч!

— Эй, Сыч!

Ага.

— Доброго утреца, барышни марантины.

Набежали, ишь ты. Подружка-то не вернулась. Заволновались. Ох, небось, влетит красоточке.

— Что у вас произошло?

— Дак… Ну, енто, то есть.

— Альсарена где?

— В доме, того… Почивает, ежели не того. Не разбудил, сталбыть.

— А стангрев?

— Ентот-то? Тама, в койке…

Они вошли вперед меня. Всезнайка сразу — шасть в закуток. На пациента смотреть. Инга, в отличие от нее, все-таки мазнула взглядом по бедняге Альсарене, уже проснувшейся и моргающей красноглазо. Видочек у упомянутой Альсарены, скажем честно, был не ахти — помятая, зеленая, смурная. Точно, башка болит. Кто ж тебя просил арварановкой нализываться, э?

Чаю, может, крепкого? Эх, жаль, кофе у меня нету. Да, если б даже и был — какой кофе у Сыча-охотника? Так что — извини, подруга.

Осмотрев безропотного и безучастного какого-то парнишку, всезнайка с ингой переглянулись. Аристократочка Альсарена успела спустить ноги с сундука и теперь сидела на импровизированной постели, пряча глаза. Стыдно, небось. Поделом, поделом, красавица. Неча родовитой лираэнке назюзюкиваться словно моряку, что полгода берега не видал, в вонючей таверне.