Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 115

— Чего же она ждет? Радость такая…

— Да в чем дело, скажите наконец толком!

— У него, понимаешь, точно такая же история.

— У кого?

— Кем же он тебе приходится, этот парень? Запутался я совсем.

— Он, он… — Татуша мялась и озиралась, подыскивая слово. — Он неродной сын моего дяди.

— Пасынок, значит! — подсказал кто-то.

— Ага, — подтвердила Татуша. — Пасынок.

— С фронта, что ли, вернулся?

— Вернулся и привез с собой жену, русскую, да такую красавицу!..

— Надо же!

— Ну и ну!..

— Вот ведь как бывает!

— А она — эта русская, оказывается, знала по-грузински и «гамарджоба» и «генацвале», — с довольной улыбкой вставил весовщик. — Родня мужа души в ней не чает.

— Счастливые…

— Что же наши ребята вестей не подают? — с завистью заметила Эдуки. — Или они хуже других.

— Наши ребята… — робко отозвалась Натела. — Может, кто и убит, только Фома-почтальон…

— Да ну тебя! — тут же оборвали ее. — Разве можно так говорить!

Натела умолкла, виновато отошла и спряталась за спиной подруги.

— Ну, теперь по домам, а то стемнеет скоро. — Эдуки спустила платок на уши. — Сейчас же про этого сапожника несчастной Эке расскажу…

— Да, да, Эдуки, — поддержала ее Писти. — Расскажи. Сердце мне подсказывает, что и наш Коция не совсем погиб.

— Что ты, Писти!

— С ума сойти!

— Я сон видела…

— Детьми тебя заклинаю, Писти, что ты видела?

— Будто бы, ты понимаешь… пошли, дорогой расскажу…

Все двинулись к деревне.

У чайной фабрики я сгрузил корзину с листом и погнал быков к деревне. Покачиваясь на арбе, я слышал иногда отдельные слова из рассказа Писти, восклицания Эдуки, недоверчивые вопросы мамы и подтверждения Татуши, Нателы и других.

Народ возвращался в поверженное неделю назад село и нес с собой новую силу и надежду.

Гогона вскарабкалась на арбу и тихо спросила:

— Как ты думаешь, Гогита, мой папа жив?

— Конечно, жив.

— А твой?

— И мой тоже жив.

Гогона долго молчала, потом снова зашептала у самого моего уха:

— Гогита!

— Да, Гогона.

— Как по-твоему, Гоча теперь дома?

— Дома, где же ему быть…

— И Тухия дома?

— И Тухия дома.

— Гогита, давай соберем подарки для наших. А?

— Но мы не знаем, где они?

— Где ж им быть! На фронте.

— Фронт, Гогона, большой.

— Пусть большой, мы побольше пошлем.

— Куда нам побольше, когда и самим…

— Все равно соберем.

— Собирали уже сколько раз.

— То агитаторы и бригадиры, а то мы сами — я, ты, Гоча, Тухия, все ребята.

— Ладно, Гогона, соберем.

Мы входили в село. Женщины шли впереди, шумные, беспокойные; за ними катилась наша арба. И когда народ, поделившись на группки, растекся по тропинкам, разошелся по домам, я понял, что побежденное неделю назад село восстало из пепла и побороло свое отчаяние.

В тот день победили мы. Село снова было в наших руках.

Глава двадцать шестая





ГОГОНА

Побитый на Волге и в предгорьях Кавказа враг отступил, Клементий Цетерадзе повесил на рот замок и стал усердней работать в колхозе.

Время шло. Кровопролитные бои продолжались, и, как ни прятался Фома-почтальон, нередко в каком-нибудь из домов точно бомба взрывалась — приходила похоронная на сына, брата, мужа… И будто снова погибали те, кого уже оплакали год или месяц назад, будто снова огнем и мечом проходил враг по нашему селу; снова рвали на себе седины матери, царапали щеки жены и жалостно ревели сироты; и снова село отбрасывало врага назад и восставало из пепла.

Так прожили мы третье лето.

Из своих старых тетрадей я вырвал чистые листы бумаги и сшил тетрадь для брата. Первого сентября мы проводили Зазу в школу.

Сестренке исполнилось два с половиной года, когда она встала на слабенькие ножки. Первые слова, которые она сказала, были: «Господи, господи!», потом «баба» и «мама». Теперь она играла одна и никого к себе не подпускала: укутывала своих тряпичных кукол в пестрые лоскутки, целовала их, баюкала и укладывала спать, кормила лепешками из глины, которые сама месила худенькими пальцами и пекла на круглых камешках.

Не дай бог, если Заза вздумает подойти к ней в это время. Она сердится, кричит, жалуется, что Заза стащил лепешки и ее детям не хватит.

— Ну и жадюга ты, Татия! — листая новую тетрадь, поддразнивал ее брат. — Прямо обжора.

А Татия в ответ:

— А ты сыр таскаешь!

Я не верю своим ушам.

— Что она сказала?

Глаза у Зазы наливаются слезами:

— Что ты сказала? — кричит он. — Да я прибью тебя за это!

— Вор, вор! Ты сыр таскаешь, вор! — упрямо повторяет Татия. Только Заза встает из-за стола, она, взвизгнув, ковыляет к бабушке. Но Заза успевает дать ей подзатыльник.

— Воришка, воришка! — верещит Татия и, не удержавшись на слабеньких ножках, шлепается на пол.

— Изувечил ребенка, изверг! — вступает бабушка. — Изувечил, чтоб тебя разорвало! В кого такие уродились.

— Заза! — вмешиваюсь я.

— Я убью ее! — ревет Заза. — Убью!..

— Заза!

— Уродина безногая!

— Замолчи, тебе говорят!

Я даю ему пинка под зад. Он увертывается, огрызается:

— Теперь ты еще пристал…

— Не трогай маленькую!

— А чего она обзывает!.. — Он не может удержать слез. — Недотрога какая!..

— Не замолчишь? Вот тебе! Вот тебе! — Я колочу его по макушке согнутым пальцем. — Сейчас же замолчи, тебе говорю! Заткнись!

— Ой-о-ой!.. У-у-у!

— Прибью! — распаляясь, ору я и, схватив его за плечо, больно стукаю об стенку.

На шум вбегает мать, ходившая к соседям, и, не разбираясь, набрасывается на меня с проклятиями.

— Чтоб ты околел раньше срока, нет на тебя погибели, разбойник окаянный! Зачем только такого на свет родила! — Взглянув на ревущего Зазу, она еще злее обрушивается на меня.

На крики и шум прибегает соседка, набиравшая воды из колодца. Собаки на улице поднимают лай.

Не в силах больше оставаться дома, я ухожу, ухожу, не оглядываясь, в ночь, одинокий, неприкаянный, никому не нужный. Долго брожу я по деревенским проселкам. Мне никуда не хочется идти, я никого не хочу видеть, не любимый никем и противный даже самому себе.

И вдруг мне навстречу попадается Гогона. И Гогона не нужна мне теперь, но она не пускает меня, усаживает рядом с собой на большой камень у калитки, и я начинаю рассказывать ей, что меня никто не любит, и я никого не люблю, и как можно любить моего брата, или сестру, или мою маму, которая только проклинает меня и хочет, чтобы я скорее умер… А папа… Папы, наверное, уже нет в живых, иначе он дал бы знать о себе, прислал бы письмо, пусть даже без обратного адреса.

Гогона слушает внимательно. Гоча никогда не выслушивает меня до конца — оборвет да еще дураком назовет. Гогона слушает, слушает, и ей не странно, что у меня так горько на душе.

Кто-то идет мимо. Но мы сидим так тихо, что прохожий не замечает нас… И я опять рассказываю…

Гогона слушает. Поздно взошедшая луна застает нас все на том же месте; Гогона все слушает. Потом она уговаривает меня пойти домой и лечь спать.

— Куда я пойду? У меня нет дома.

— Хочешь, пойдем к нам.

— Зачем к вам?.. — Я в тоске машу рукой и собираюсь уходить. Но иду я не к дому, а в обратную сторону — к околице.

— Гогита, куда ты? — тянет меня за рукав Гогона. — Лучше посидим еще.

— Чего уж там… Пойду. И ты ступай. Спи…

— Ничего. Еще рано.

— Да у меня дело есть; надо к Тухии зайти.

— Что ты, Гогита! Тухия небось уже третьи сны видит.

Я смотрю на луну, она всползла на макушку дерева.

Мы все стоим. Стоим и не уходим.

Где-то кричит петух, на его крик отзывается другой.

Гогона не выпускает моей руки.

— Давай я провожу тебя до дому, — тихо говорит она.

— А сама одна вернешься?

— Потом ты меня проводишь.