Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 115

Больше я никого не встретил до самой церкви. Но стоило мне свернуть за церковную ограду, как из-за угла с другой стороны вышел наш учитель. «Вот незадача! Что я ему скажу? Он обязательно спросит, почему я перестал ходить в школу», — пронеслось у меня в голове. Я попятился, прикидывая, куда же мне деться, и, не найдя другого выхода, перемахнул через церковную ограду. «Если он заглянет за ограду, я пропал…» — подумал я, быстро прополз вперед, залег между надгробными камнями и, затаив дыхание, прислушался к шагам учителя.

Под могильной плитой, прямо перед моими глазами, оказалась узенькая щель. На самом краю щели на плите сидел какой-то жук, чуть побольше божьей коровки, но очень плоский, неприятного кирпично-красного цвета, с черными крапинками на спине. Он казался мертвым. Но вот он приподнялся на лапки и медленно пополз. Вяло и безжизненно двигался он вперед.

Я поднял голову.

Задумавшись о чем-то своем, учитель Платон прошел вдоль ограды.

Я присел на плиту. Сразу зазнобило, протертые штаны не защищали от холода. Я встал и, шагая через могилы, пошел мимо старой церкви.

Купол давно обвалился. Сорванная ветром и временем, одна створка церковных ворот с большим резным крестом посередине валялась на стертых замшелых ступенях у входа. Другая едва держалась на одной петле.

В сухих зарослях бузины кто-то робко протоптал тропинку. Ни пробежавший ребенок, ни уверенный шаг мужчины не оставляют такой след. Я пошел по нему до церкви и заглянул в нее. И раньше, до войны, я заглядывал сюда, и каждый раз мне делалось боязно. Омытые дождями деревянные стены прогнили и почернели, с мрачных стен глядели потемневшие лики святых, покрытые закопченной потрескавшейся позолотой. Теперь церковный купол обвалился, задавил царские врата. Дожди смыли краску с уцелевших икон, нарядное одеяние святых словно изорвалось, нимбы полиняли и облупились. Из груды развалин торчал железный крест, с двух сторон перехваченный цепями.

Хоть и не испытывая прежнего страха, я все же решил уйти, но, спускаясь по замшелым ступенькам, заметил старые стоптанные чувяки, видно, недавно оставленные кем-то.

Я повернулся и всмотрелся в полумрак. За грудой щебня — остатками обвалившегося купола, перед иконой богоматери, у самых ее ног, горела одинокая свеча, и перед ней распростерлась ниц женщина в черной одежде. Ее босые ноги стыли на серых каменных плитах.

Она замерла, прильнув лбом к холодной каменной плите. Свеча догорела и зачадила. Женщина, очнувшись, приподнялась и, сложив руки на груди, зашептала:

— Тебе, пресвятая богородица, вручаю я моих сыновей. Ты мать и поймешь молитву матери, святая дева Мария!

И, как бы в ожидании ответа, она устремила взгляд на икону и замерла.

С голеньким младенцем на руках стояла Мария в храме с сорванными воротами, разрушенным алтарем и обвалившимся куполом. Могла ли она быть чьей-либо заступницей?

Не знаю, почему я стоял и ждал. Наверное, я хотел узнать, дождется ли ответа женщина в запустении этого храма. И вдруг в голых стенах раздалось жуткое, леденящее душу карканье. Старая женщина вздрогнула, подняла глаза и взглянула вверх, на небо. Я тоже глянул на небо.

Светлую синеву не прочерчивали в этот час даже воробьи. Лишь кроны столетних дубов и лип высились над разрушенной стеной.

Опять раздалось карканье. Старуха перекрестилась. Мне стало страшно, как раньше, когда я заглядывал в церковь.

Могильная тишина, женщина, застывшая на коленях перед иконой богоматери, и выцветшие иконы девы Марии, Христа, Георгия Победоносца.

Сиплое карканье раздалось еще ближе, словно потянуло смрадным запахом. Над церковью медленно пронеслась черная птица, как черная зловещая тень.

Старуха перекрестилась еще несколько раз дрожащей рукой и впилась глазами в бледный лик богоматери. Черная птица продолжала кружить над церковью. Мне показалось, она накрыла своими черными крыльями эту церквушку с провалившимся куполом.

Наконец она опустилась на вершину высокого дуба, на котором когда-то висел церковный колокол.

— Фу ты, ворон! — Я повернулся, решив поскорее уйти. С отвращением посмотрел на вершину дуба, махнул рукой, вспугивая птицу, но ворон сидел, тяжело раскачивая ветку дерева и каркая время от времени.

«Сытый он», — подумал я, хотя и не знал, как отличить сытого ворона от голодного.

В синем небе на фоне Кавказского хребта появилось еще несколько черных точек: и было непонятно, летят ли они к нам или спешат туда, на снежные вершины.

Глава двадцать четвертая

ПОВЕРЖЕННОЕ СЕЛО

Не помогли ни увертки Фомы-почтальона, задворками крадущегося по селу, ни покручивание длинных усов начальника почты, ни молитвы женщин перед ликом богородицы, ни вздохи моей бабушки: «Господи боже мой, господи боже мой!» Пришла скорбная весть, и мать заплакала о сыне.

— У Эки сына убили! — закричала бабушка и хватила себя по щекам. — Ох, сынок! О, мой Датико, жив ли ты еще!

— Горе-то, горе! Несчастная Эка! — простонала мама, кидаясь за бабушкой к калитке.





— О-о, мой Амиран! Где ты? — точно бык перед закланием, ревел Эзика. — Где ты? Какая беда над тобой!

— Померк, померк свет моих глаз, Серапион! Померк свет моих глаз! — голосила Соня, жена Серапиона, и, распустив седые космы, трусила по проселку.

— Папочка! Па-па-а-а! — дрожа всем телом, всхлипывала Гогона.

Старуха в черном, спотыкаясь, бежала под гору:

— Сынок!.. Сыночек!.. Сынок!.. Сыночек!..

— Мальчик мой, Сосика! — распустив волосы, задыхалась больная мать Сосики. — Мальчик мой!

— Бикентий!

— Алекси, как теперь жить твоей несчастной матери!..

— Пропали! Погас наш очаг! Развалился! — ковыляя на костылях, всхлипывал дед Тевдоре.

— Коция, надежда матери! Коция, родимый мой, единственный! Сыно-о-ок! — рвала на себе волосы Эка.

Двор погибшего Коции заполнили соседи, плакальщицы и плакальщики. Тут была вся деревня. Сотни несчастных матерей и отцов сбежались на крик несчастной матери… Жены и дети, сестры и братья, бабушки и тетки, родные и близкие всех, кто ушел на фронт. Все бежали на крик. Бежали и плакали, рыдали и в кровь царапали лица.

Бежал Тухия, а за ним пять братьев и сестер. Все шестеро гуськом, разинув рты:

— Папка-а, где теперь наш папка-а…

Все шестеро в обносках, висевших, как на палках, — шесть черепов, напяленных на длинные худые шеи, шесть огородных пугал.

Самой последней появилась Элпите. В длинном платье, развевающемся на бегу. Она бежала и выкрикивала:

— Амбако! Мой Амбако!

На нее не обратили внимания.

Тогда, не помня себя от ужаса, она вбежала в дом и завопила так, что умолкла даже Эка:

— Амбако! Где мой Амбако?!

И с новой силой прорвалось горе. В новом приступе отчаяния заголосили жены. Все бросились к Эке, судорожно прижимавшей к груди рубашку убитого сына. Все оплакивали с ней погибшего Коцию, а заодно своих сыновей, мужей, отцов и братьев, всех, кто ушел и не вернулся, канул, погиб, пропал.

По двору метались испуганные дети. Где-то позади всех прятался бледный и потерянный почтальон Фома. В стороне, под шелковицей притулился Клементий Цетерадзе. При виде его кровь бросилась мне в голову. Я решил, что этот пришел потешиться над нашим горем. Я готов был искусать его.

Сжав кулаки в продранных карманах штанов, я спрыгнул с балкона, обошел шелковицу, с ненавистью посмотрел в глаза Клементию и опешил: на глазах у него были слезы… Клементий плакал. Только тогда до меня дошел весь ужас происходящего, и я заревел.

— Па-па! Па-пка-а!..

В углу веранды сбились в кучу девушки, подруги Наны, сестры Коции. Они окружили Нану, жались к ней, прятали лица в распущенных волосах, обливали слезами ее вылинявшее ситцевое платье. Нана исцарапала свои бледные щеки, из ее больших синих глаз катились слезы и розоватыми каплями повисали на заостренном подбородке.

— Коция, братец мой!

— Несчастный!