Страница 18 из 27
Михаил Александрович так и попятился, но утешил себя тем соображением, что это глупое совпадение и что вообще сейчас об этом некогда размышлять.
– Турникет ищете, гражданин? – треснувшим тенором осведомился клетчатый тип, – сюда пожалуйте! Прямо, и выйдете куда надо. С вас бы за указание на четверть литра… поправиться… бывшему регенту! – кривляясь, субъект наотмашь снял жокейский свой картузик.
Берлиоз не стал слушать попрошайку и ломаку регента, подбежал к турникету и взялся за него рукой. Повернув его, он уже собирался шагнуть на рельсы, как в лицо ему брызнул красный и белый свет: загорелась в стеклянном ящике надпись: “Берегись трамвая!”.
Тотчас и подлетел этот трамвай, поворачивающий по новопроложенной линии с Ермолаевского на Бронную. Повернув и выйдя на прямую, он внезапно осветился изнутри электричеством, взвыл и наддал.
Осторожный Берлиоз, хоть и стоял безопасно, решил вернуться за рогатку, переложил руку на вертушке, сделал шаг назад. И тотчас рука его скользнула и сорвалась, нога неудержимо, как по льду, поехала по булыжнику, откосом сходящему к рельсам, другую ногу подбросило, и Берлиоза выбросило на рельсы.
Стараясь за что-нибудь ухватиться, Берлиоз упал навзничь, несильно ударившись затылком о булыжник, и успел увидеть в высоте, но справа или слева – он уже не сообразил, – позлащённую луну. Он успел повернуться на бок, бешеным движением в тот же миг подтянув ноги к животу, и, повернувшись, разглядел несущееся на него с неудержимой силой совершенно белое от ужаса лицо женщины-вагоновожатой и ее алую повязку. Берлиоз не вскрикнул, но вокруг него отчаянными женскими голосами завизжала вся улица. Вожатая рванула электрический тормоз, вагон сел носом в землю, после этого мгновенно подпрыгнул, и с грохотом и звоном из окон полетели стёкла. Тут в мозгу Берлиоза кто-то отчаянно крикнул – “Неужели?..” Ещё раз, и в последний раз, мелькнула луна, но уже разваливаясь на куски, и затем стало темно.
Трамвай накрыл Берлиоза, и под решётку Патриаршей аллеи выбросило на булыжный откос круглый тёмный предмет. Скатившись с этого откоса, он запрыгал по булыжникам Бронной.
Это была отрезанная голова Берлиоза».
Сомкнув глаза и о чём-то глубоко задумавшись, Сомов закрыл книгу. Посидев в таком неподвижном состоянии несколько секунд, а может, и целую минуту, он встал, неторопливо подошёл к окну и, глядя куда-то в ночную даль, словно что-то высматривая, подумал: «Чтобы написать эту сцену, как мне кажется, мысли автора должны быть слишком возбуждены. Ведь, подвластный воображению, он жертвует одним из своих героев ради развития повествования. Не знаю, хорошо это или плохо, но слишком театрализовано, хотя создавать образы людей во времени – это право автора. Без них он бы не смог приблизиться к чувствам людей – понять, объяснить и подчинить очень важные для читателя вещи, которые скрыты системами и формулами самой жизни. Единственное, что меня заставляет сомневаться во всём этом, так это отсутствие подлинной правды, но это уже моё ощущение, возможно, я что-то упускаю или не так понимаю в этой громадной совокупности написанного и напечатанного, неизмеримую глубину этого произведения. Такое ведь может быть. Возможно, оттого, что в силу своей человеческой лени мы всегда хотим, чтобы автор говорил, думал за нас, открывая высший из миров, магию и глубину вселенной, даже с учётом того, что мы, читатели, более свободны, чем он – автор, который вечно бежит навстречу своим героям, где его ждут не только радости, но и невзгоды. Но такова, видно, судьба писателя».
В какой-то момент он развернулся, и беглый взгляд его снова остановился на книге: «Возможно и такое, что автор вовсе и не преследовал цели писать правду, зная, что она давно уже изгнана из нашей жизни. Зато произведение насыщено трагикомичностью, её-то он и описывает. Среди этой “правды”, – размышлял Сомов, – которую мы иногда называем “земное царство”, приходится жить, приспосабливаться, падать и умирать. Но ведь действительно так оно и есть. Выбор небольшой, конечно, но это ведь не наш выбор, а может, всё и не так, может, я слишком рано претендую на свои собственные суждения, ведь нет такой доктрины, чтобы одни мысли могли претендовать на большее право. К тому же я далеко не судья… Ладно, на сегодня хватит, надо ложиться, а то что-то я зачитался на ночь глядя».
Закрыв книгу и потянувшись, он тихо поднялся со стула, выключил свет на кухне и на цыпочках, словно крадучись, прошёл в спальню. Ворочаясь с боку на бок, он долго не мог заснуть, подвергшись силе воздействия того, что прочитал. Но чудотворная рука даровала ему и сон, медленно погружая в особый мир образов и сюжетов.
Глава VI
Не успел наступить ноябрь, как уже заканчивался декабрь 1988 года. В Красноярске-26 стояли по-настоящему сибирские морозы. Впрочем, как и во всей Восточной Сибири. Но люди привычно переносили не только холод, но и ту тяжёлую жизнь, что их «нагнала», со всеми реформами и перестройками. Так уж устроено природой: ничто не усиливает любовь к чему-то, как страх его лишиться. Все советские люди жили не только скорыми надеждами на лучшие перемены, что сулила перестройка, ожидая чего-то лучшего и радикального, одним словом – чуда, спасения, но и предпраздничной суетой. Незавершённые дела и прочие хлопоты к встрече Нового 1989 года не могли заглушить «надежды», которые, как было видно, все ожидали с нетерпением. И это было понятно: перестройка в буквальном смысле встряхнула народ, обнадёживая новым зерном жизни. Словно это «новшество» давало им не только крылья, целомудрие, но и какую-то новую, необыкновенную любовь, опьяняя множеством тончайших запахов, от которых не только кружилась голова, но и пела душа. Одним словом, большинству людей перестройка казалась почти вожделением. Все чувствовали её необходимость и своевременность. Чувствовал это и наш герой – Егор Сомов, погрузившись во внутреннюю жизнь, как в некую субстанцию, как в кровь, как в магму, лишённую всяких контуров. И если удавалось ему в ней двигаться, дышать, думать, то только потому, что он не был лишён активной жизненной позиции, но не для мира, а в первую очередь для самого себя. Видимо, от этого у него возникали постоянно всякие вопросы, к примеру: «Почему партийные органы на местах слабо проводят линию партии? Почему нет дальновидной кадровой политики в отношении перестройки? И наконец, если о перестройке говорят так много, то почему она постоянно пробуксовывает на каждом шагу, как старая колымага?»
Эти и другие вопросы волновали Сомова каждый день всё больше и больше, впрочем, не только его одного, но и многих работников комбината, во всяком случае, всех тех, кто был неравнодушен к судьбе своего предприятия. Некоторые сотрудники на это реагировали проще, соглашаясь с тем, что происходит: «А что вы хотели, – убедительно говорили они, – это ведь серьёзный вопрос. Чтобы дать реальные возможности для включения человека во все процессы перестройки, требуется время».
«Может, оно и так, – размышлял Сомов, – только сколько же времени надо, чтобы все те слова, что говорит Горбачёв, не расходились с делом? Время ведь не стоит на месте, в отличие от начатого дела. Столько времени прошло, а в партийных комитетах, в отраслевых отделах сидят всё те же бюрократы, не только сдерживая развитие страны, но и создавая миф о высокой ответственности там, где ею и не пахнет. Более того, в среде чиновников всё заметнее формируется, можно сказать, выкристаллизовывается какая-то особая “перестроечная мораль”, основанная на люмпенско-бюрократической антиэтике, в которой самым главным принципом становится непорядочность, неприятие чести, достоинства, правды, совести, одним словом – всего того, что делает человека человеком. “Я отрёкся от этой «этики», – заявляет один, – отрекись и ты, если хочешь нормально жить”. “А будешь упорствовать, – заявляет другой, – унизим и сотрём в порошок”. Такие вот нынче вырисовываются подходы и принципы к новой жизни на всех уровнях, хотя по статусу этим людям надо включаться в ритм преобразования страны и решать важнейшие жизненные вопросы. От этих людей сегодня ждут системности, результата, а получается, что ни того, ни другого нет и не будет. Во всяком случае, этого не чувствуется. Поезд “Перестройка” пробуксовывает на всех перегонах, и конца этому не видно. Дожили до того, что важнейшие продукты – мясо, колбасы, масло, сахар – продаются в стране по карточкам. Талоны (видимо, из солидарности) введены даже в Москве и Ленинграде, которые всегда были на особом обеспечении. С введением “сухого закона” к талонам на продукты добавились и карточки на спиртное, одним словом, куда ни посмотри – всюду тотальный дефицит, который, в свою очередь, порождает “базарную” экономику. И это в стране, которую считают великой державой, стране, которая одержала победу в Великой Отечественной войне. Глядя на всё это, становится страшно, страшно от того, что ощущаешь каждый день многочисленные потери. Разве на это надеялись люди, разве такое время они ждали?»