Страница 86 из 90
А Люська, всхлипывая, говорила с каким-то детским упрямством:
— Вы тоже не знаете меня, Анатолий Васильевич… Вы не знаете. И не говорите ничего… Вы не знаете меня.
— Ну, будет, будет! Как это я не знаю тебя?! Я насквозь тебя вижу. Не знаю! Я тебе всю твою жизнь, если хочешь, могу рассказать, все твои мысли — все!
— Не знаете вы меня, Анатоль Василич… не знаете.
— Ну хорошо, — говорил он, соглашаясь с ней. — Не знаю. Пусть будет по-твоему. Давай-ка я тебя до дому провожу. Вытри слезы и иди умойся, приведи себя в порядок. Ты что! Ты ведь знаешь как! Кто-нибудь увидит, что ты у меня в кабинете плачешь… Что подумают-то люди? Понимаешь? С ума сошла девка! Ну-ка, быстро, быстро. Поторопись, милая. Чтоб, как говорится, без шума и пыли. Одна нога здесь, другая там. А то ведь я человек трусливый, всего боюсь, я ведь пуганый! А больше всего, Люсенька, самого себя боюсь. Больше всех чертей и дьявола боюсь себя! Вот ведь как, понимаешь ли ты!
На этот раз она послушалась и вскоре вернулась с опухшими глазами, но уже успокоившаяся, припудренная и даже деловито озабоченная.
— Не надо меня провожать, я одна доеду, — сказала она так, словно что-то важное вспоминала и никак не могла вспомнить.
Но уже какая-то сила, какая-то странная энергия, которую знал в себе Рогов, захватила его всего, он уже загорелся проехаться с этой заплаканной девочкой на такси, посидеть с ней рядышком в уютном полумраке автомобиля, испытывая что-то вроде благодарности к ней. Он с недоумением чувствовал в себе желание еще немного побыть с ней, услышать от нее наконец-то слова, которые бы ему все объяснили. Ему даже спросить у нее хотелось: «Ты что это, влюбилась, что ль, в меня?» — и услышать в ответ, чтобы снова в растерянности и смущении сказать ей: «Глупая! Ты ведь вон какая молодая да красивая, а я ведь старик для тебя совсем. Ты себе найди молодого мужа, он тебя любить будет, детей от него родишь».
Что-то в этом роде крутилось в голове Рогова. Ему как будто мало было того, что он услышал и почувствовал, ему надо было все выяснить до конца и забыть навсегда, отсечь этот разговор, чтоб никогда не вспоминать ее слез. Он и виноватым чувствовал себя перед этой девочкой, словно был обязан пожалеть ее, уступить ей и сделать что-то такое, о чем он и думать боялся. Но он и понимал, что самым правильным будет проводить ее до дома, убедиться, что она успокоилась, и успокоиться самому. Он даже успел в этой сумятице чувств подумать и о том, что Люсю, видимо, придется перевести на другую работу, хотя бы, например, в бухгалтерию, чтоб, не дай бог, не повторялись в будущем эти бурные сцены со слезами.
Но Анатолий Васильевич никуда ее не перевел. Люся проработала с ним до последнего дня, пока он не ушел на пенсию.
Вскоре случился тот самый скандальный развод с первой женой, потом его женитьба на тридцатилетней женщине, которая родила ему сына и которая сама ушла от него к другому мужчине, забрав ребенка с собой.
Люся, конечно, не имела к этому никакого отношения, оставалась верной ему помощницей, переходила с Роговым с одного места на другое, продолжала все так же задумчиво и как бы в случайной забывчивости подолгу рассматривать Анатолия Васильевича, замечая, как белеют его волосы, как устало трет он красные глаза, как сидит за столом в каком-то расслабленном, отрешенном состоянии: только плечи пиджака топорщатся, да словно в пустом вороте по-черепашьи морщится дряхлеющая шея, торчат сухие уши, упираясь в воротничок и как бы поддерживая утомленную, дремлющую наяву «башку», как он сам называл свою голову: «Башка болит, Люся, дай-ка мне какую-нибудь таблетку».
Люся к тому времени была уже замужем, у нее рос сын, которого она назвала Анатолием в честь своего начальника, хотя и мужа ее звали Иваном Анатольевичем — так что имя получилось вроде бы и в честь дедушки. Когда она познакомилась с Ваней, она решила про себя, что будет с ним гулять не меньше двух лет и только тогда, может быть, выйдет замуж. Но однажды в гостях они сели играть в карты, и она вдруг поняла, что выйдет за Ваню сразу же, как только он сделает ей предложение. Ваня сидел спиной к зеркальному шкафу, шифоньеру, а карты свои держал так, что все их видели, оставляя его все время в дураках. «Чего это вы смеетесь?!» — спрашивал он смущенно, пока Люся не сказала ему о картах и зеркале. «А-а-а, — протянул Ваня. — А я думаю, чего это они все смеются да смеются».
Это был очень добрый и доверчивый человек, обожавший свою Люсю.
Старая вдова, с которой Рогов познакомился в санатории, имела под Москвой большую дачу с огромным участком. Эту женщину звали Марией Сергеевной.
У Марии Сергеевны болели ноги и что-то происходило с печенью. Даже в самую жаркую погоду она спускалась по ступенькам террасы на землю в старых, подшитых толстым войлоком валенках, из которых синели худые ноги, обтянутые шерстяными спортивными штанами. Озирая свои владения глуповатыми, прозрачно-серыми, горделивыми, как у орлицы, глазами, она несла к круглому столику, врытому под елкой, семечки и орешки, которыми подкармливала белку, жившую на ее лесистом участке.
Столик этот был обклеен сверху какой-то старой картонно-толстой фотографией военной карты с изображением черных вен неведомых рек, с обозначениями населенных пунктов и железнодорожных узлов. Покойный муж ее был штабным генералом. Вдове он оставил дачу и некрасивую, очень застенчивую одинокую дочь, которая в жизни своей любила только мать и белую пуделиху по кличке Октава.
Мать с дочерью каждой весной нанимали плотника, чтобы тот заменил подгнившие планки ограды, заделал все подлазы или поменял петли на калитке, если она плохо закрывалась, — старались сделать все, чтобы окрестные кобельки не проникали к добродушной Октаве и не испортили породу. К этой пуделихе с глуповатым, как у хозяйки, но вечно веселым взглядом карих глаз приходили женихи.
Мария Сергеевна, а особенно дочь были напуганы с тех пор, как какой-то грязный жесткошерстный фокстерьер сделал подкоп под террасой и затаился под полом, принюхиваясь снизу к запахам пустующей Октавы. Ни мать, ни дочь не могли понять странного поведения своей любимицы. Она, склонив голову набок, все время глядела в щели между крашеными половицами и иногда чуть слышно жалобно поскуливала. За оградой возле калитки сидели два кобелька, один ничтожнее другого, с трусливыми повадками, с тяжелым дыханием, преисполненные к тому же наглости и подлости. Когда Мария Сергеевна прогоняла их, они поднимали хвосты и убегали. Она возвращалась к террасе, а женихи уже опять сидели возле калитки.
А мерзавец фокстерьер сумел одурачить всех, сделав подкоп и затаившись под террасой в ожидании удобного случая. Кто бы мог подумать, что Октава знает о присутствии жениха и коварно скрывает это от хозяев, которые все это поняли, когда было уже поздно.
Анатолий Васильевич Рогов оказался тоже чуть ли не в роли незадачливого жениха, решив на старости лет овладеть сердцем вдовы, а вместе с сердцем и ее прекрасной рубленой дачей, которую она умудрялась сдавать на лето, беря с каждой семьи по шестисот рублей за верхние четыре комнаты и столько же за три нижние, ютясь с дочерью в небольшой, но самой теплой комнатке. Цены были баснословно велики для этих пустых и в общем-то не очень удобных помещений. Но Мария Сергеевна выбирала, во-первых, людей состоятельных, а во-вторых, — и это было главной ее стратегической хитростью, — тех людей, которые не прочь были купить эту дачу с очень большим и заросшим участком. Каждому из съемщиков Мария Сергеевна, ссылаясь на нездоровье и тяжесть нести свой крест, намекала, что она, по всей вероятности, скоро продаст дачу, и продаст не очень дорого, называя вполне реальную и даже не очень большую, какую-то сравнительно маленькую сумму. Дачники только к осени убеждались в том, что Мария Сергеевна дачу свою никогда не продаст. Поэтому никто не жил у нее больше одного сезона. Приходилось с ранней весны начинать поиски новых охотников, в чем ей помогали друзья, старые, одинокие мужчины с довольно прочным положением в обществе, у которых были солидные знакомые, мечтающие купить дачу.