Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 54



Кто он и откуда

КТО ОН И ОТКУДА

Повесть

Капитан Николотов, летчик военно-транспортной авиации, ехал в отпуск. С ним была жена.

Московский поезд показался из-за леса и, еще не слышный за ветром, далекий и игрушечный, стал изгибаться, поворачивать, выстраиваться в одну линию с дымящим паровозиком впереди. И почудилось, что поезд этот, разгоняясь, раздувая пар, несется из-под уклона кверху, к станции, и кричит торжествующе, и торопится, торопится, спешит к Николотову и к дежурной по станции, которая вышла на линию с замусоленными флажками. Она была в красной фуражке и в сером платке, повязанном поверх: большеголовая и смешная, как северная утка.

От паровоза пахнуло горячим маслом, и железный лязг его тяжело отдался по сырой земле в ноги и прошелся по ним тревожным зудом. И чумазый кочегар лоснящимися глазами, казалось, презрительно проводил Николотова, который считал вагоны, держа в руке тяжелый желтый чемодан с потемневшими латунными бляхами.

Жена стояла поодаль, и у нее тоже в руке был чемодан, поменьше и полегче, и еще большая спортивная сумка на длинном ремне. Она с нетерпеливым, праздничным волнением смотрела на поезд, замедляющий свой тяжкий бег, и, не замечая ничего вокруг, тихо щурилась в блаженной улыбке, провожая глазами потускневшие в дороге синие вагоны с мутными, большими окнами, с желтыми колпаками ламп, с какими-то лицами за этими глухими и милыми окнами, с какими-то людьми, которым тоже, как и ей, как и мужу, ехать еще и ехать до далекой Москвы. Там ее дом, ее детство, ее мама, отец и детство мужа, и… все, все: радостное, и родное, и уже чуть-чуть позабытое, без чего, казалось, уже и дня невозможно было прожить с тех пор, как муж подал рапорт об очередном отпуске и вышел, наконец, приказ об этом отпуске. Это давно уже стало праздником в ее жизни. Поезд стал шумным дедом-морозом, которого она когда-то встречала в Колонном зале на новогодней елке в прекрасном зале с блестящими колоннами, похожими на собственные отражения в каких-то невидимых, огромных зеркалах, веря и не веря в старую сказку наяву; поезд стал добрым волшебником, обещающим чудеса, в которые Таня верила и которых ждала теперь с нетерпением накануне своего возвращения в родной город.

А Николотов успел подумать, что всегда ему кажется, будто и машинисты и кочегары смотрят на него презрительно, на такого чистого и позолоченного, но тут же позабыл об этом и побежал к своему вагону, который останавливался далеко. Но поезд все двигался и двигался черепашьим ходом, и вагон под номером восемь сам подъехал к Николотову.

Люди смотрели из окон на маленькую станцию, мимо которой проезжали, и были понятны то равнодушие и тот вопрос, с которыми они, уставшие в дороге, смотрели на безлюдный земляной перрон неизвестной станции. И чего это ради останавливаемся? Ехать бы мимо да ехать! И на Николотова и на Таню посматривали с тайным недружелюбием, словно они-то и были виноваты в остановке.

Николотов подсадил жену на высокую ступеньку, отобрав у нее чемодан, а потом торопливо поднялся сам, пряча в карман билеты, и услышал, как жена, задыхаясь от волнения, сказала слишком счастливо:

— Ну, слава богу!

— Да… Но проходи, проходи, — сказал он ей нетерпеливо и властно. — Это в самом конце вагона… Пора бы знать.

— Давай я понесу, — предложила Таня.

И тогда он нервно и рассерженно сказал, поднимая чемоданы:

— Ну что ты глупости говоришь! Иди…

И она пошла с раскрасневшимися ушами, счастливая и тоже нервная, не заметив этого внезапного раздражения мужа, пошла, тепло одетая, по очень теплому, душному коридорчику, по вытертой ковровой дорожке, поглядывая на номера, словно бы боясь не найти своих мест в этом купированном вагоне. И когда она постучала и отодвинула тяжелую дверь и на них дохнуло застоявшимся запахом обжитого купе, и когда Николотов увидел женщину с ребенком, поймал ее испуганный взгляд, чувства его смешались и он успел тихо сказать Тане, сказать удивленно и язвительно:

— Ты становишься невменяемой, когда попадаешь в вагон…

Она тоже удивленно посмотрела на него, хотела рассердиться, но поборола себя и ответила ласково:

— Я просто очень радуюсь, дурачок. Ну чего ты сердишься?!



Пока Таня снимала пальто, а Николотов сворачивал плащ-накидку, женщина что-то тихо наговаривала своей девочке хрипловатым и робким голосом. Он мельком поглядывал на нее — большую, грузную, с цыганистыми, вязкими глазами и даже как будто с позолоченными кольцами в ушах. Она сидела у окна, подперев голову, а девочка льнула к ней и исподлобья глядела на Николотова.

Поезд уже разогнался, и когда Николотов посмотрел в окно, небо заметно смерклось — нашла на него дождевая туча… Но это, наверно, не туча была: начинался вечер. В голубом купе по углам притаились сумерки, и лицо женщины у окна залоснилось синими бликами. Она была в ситцевых цветастых одеждах, в шерстяной кофточке, которая туго сборилась под мышками; у нее была широкая переносица и тяжелые, набрякшие надбровья. И оттого, наверное, казалось, что она тоже, как ее дочь, поглядывала исподлобья.

— Вот видите, — сказал Николотов, — нарушили ваше одиночество.

Женщина маслено блеснула глазами и потупилась, как будто он сказал ей что-то двусмысленное. Дочь ее спряталась в кофточку. В ушах у женщины и в самом деле были тяжелые кольца, оттягивающие дряблые мочки.

— Ничего! — сказала вдруг Таня с какой-то, как показалось Николотову, слишком откровенной восторженностью. — В тесноте — не в обиде!

Николотов зевнул, сказал насмешливо:

— Ты у меня кладезь мудрости… С тобой не пропадешь. — И вышел из купе.

А Таня, когда он задвинул дверь, тихо и радостно рассмеялась и сказала женщине с доверчивостью:

— Мой муж всегда ужасно волнуется! Боже мой, как он нервничает, когда едет со мной… Напускает на себя какую-то хмурость, важность. Кошмар! Наверное, все мужья такие: думают, что жены глупеют в дороге и их нужно все время учить, учить. Господи, посмотрели бы на себя!.. А как вас зовут? Вы тоже до Москвы?

Женщина откашлялась и сказала с хрипотцой:

— Ну как… зовут — Дашей. Мы еще дальше Москвы.

— А тебя, малютка? Тебя, наверное, зовут Наташей.

Девочка смутилась вконец, спряталась у матери под мышкой, а Даша сказала с доброй улыбкой:

— Оленькой ее зовут.

— Ну вот и познакомились! А я — Таня.

За окном частили сетью свинцовые кустарники, и паровозный клокастый дым путался в этой сетке, процеживался и исчезал, как мыло в реке на течении, а река эта серым и бурным потоком неслась и неслась за окном, шагали столбы, и струились бесконечные провода в сумеречном небе, то проваливаясь, то взбегая наверх, на холмы, и опять опадая… И вот семафор проехали, а мелкие частые столбики бежали, бежали, бежали, и белым каким-то взрывом мелькнула вдруг будка, забор, беззвучно гавкающая собака, разъезд, стыки рельсов, товарные вагоны, вагоны, вагоны, пульманы, платформы с тракторами, теплушки, серые холодильники, мокрые бревна и бурые стенки, исписанные мелом, и, наконец, просипел паровоз и мелькнуло презрительное лицо машиниста… Стук на стыке, дрожь, столбы и клочья мыла в реке — это пар, который цеплялся за кусты, припадал к земле и исчезал…

Николотов бездумно смотрел в окно, взгляд его ни на чем не останавливался, как и мысли, которые текли в дороге подземным каким-то, скрытым потоком. Он привык к дорогам и жил в дорогах чужою жизнью, словно ему уже было лет сто, словно устал он чертовски, обессилел и осталась у него одна лишь способность смотреть, вспоминать и снова смотреть, смотреть в сизые сумерки, вспоминать случайные лица и, узнавая их, забывать тотчас и терять в этих сумерках, в этих чащобах, в которых жили бурые лоси…

И все ему чудилось в этот час, когда он смотрел в окно, будто сизые голуби сгрудились в кучу и куча эта дрожала, шевелилась, взмахивала крыльями, вспархивала, рвалась и снова уплотнялась. Он часто зевал. И когда вернулся в купе, женщина уже лежала, накрывшись коричневым одеялом, а девочка, которую она обнимала, спала.