Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 20



Опять ножом по сердцу, на этот раз еще сильнее. Нож вошел уже по самую рукоятку. Она ведь еще не знает о том, что со мной случилось на этот раз. Никто еще не знает… О нет, этим не приходится утешаться. Есть люди, которые уже знают. И весь мир узнает… Вот оно, здесь, это выстрелившее из-за угла ружье — письмо господина фон Гернета… Сегодня с утра я уже трижды совал его в этот пустой ящик, хранящий запах сигар, безликий запах пыли, и опять вынимал, чтобы снова прочесть…

Продолговатый сиреневый конверт. Такого цвета, каким бывает раствор, название которого не помню, им промывают гнойные раны. На конверте красная сургучная печать с изображением двух раскидистых деревьев. Которую я взломал, не узнав, чья она. Так давно не приходили ко мне письма с этом печатью. На конверте написано полностью все, что полагается по этикету:

Herr’n Akademiker

Professor J. Köhler

i’n der Dom-Karlskirche zu Reval.[9]

Письмо (почерк в первый момент показался мне незнакомым) начиналось просто: Mein Lieber Köhleri[10]. Я тут же взглянул на подпись в конце письма: Ihr Rudolf von Ger'net[11]. И, честно говоря, меня сразу охватило какое-то неясное, но скверное предчувствие. Да-а. И в письме, увы, я прочел слово в слово то самое, что я читаю сейчас, уже в четвертый раз:

Я полагаю, что Вы, столь же хорошо, как и я, помните наши споры, которые мы вели с Вами шестнадцать лет тому назад у меня в кабинете и в гостиной у камина, и за кофе, или прогуливаясь по берегу моря здесь, в моем Ваэмласком имении.

Ну, должен признаться, что не бог весть как хорошо я их помню. Само имя фон Гернета сразу заставило меня внутренне насторожиться (да, до сих пор!) и вызвало желание помериться с ним силой, но я смело могу сказать: я потому не помню подробностей, что за эти шестнадцать лет моя память вобрала куда больше впечатлений от внешнего мира, чем их пришлось на долю господина фон Гернета в его Ваэмлаской мызе… Впрочем, это уже нужно отнести не на счет прекрасной местности на острове Хийумаа и красот Ваэмлаской мызы, а на счет самого господина Гернета и его умения видеть… (Холодные светло-серые immer ruhe[12] глаза хорошо воспитанного человека негибкого ума… Рот педанта. Нижняя губа посередине немного находит на верхнюю. По обеим сторонам длинного костлявого лица болтаются две красноватые котлеты, теперь уже чуть серебрящиеся, — таким я видел его в последний раз. Это было в Хаапсалу пять или шесть лет тому назад. На нем была фуражка commodore[13] дворянского яхт-клуба…) Да-а. В моей памяти сохранилось только общее впечатление от этих споров. То, что в конце концов я оказывался победителем! Что им никак не удавалось со мной справиться! Ни господину Рудольфу, ни его брату, Рихарду фон Гернету, который был секретарем экономии Эстляндского рыцарства и умел, как горохом, во все стороны сыпать статистическими данными о положении крестьян. Да. Иногда, правда, мне приходилось туго, а все же в каждом вопросе удавалось положить их на обе лопатки! Хе-хе-хе, сейчас я сам немножко напоминаю нашего милого Якобсона[14], недавно написавшего мне, что его споры стали теперь еще более острыми и что ему становится все труднее, потому что немного находится таких же, как он, стойких людей… Но он-то, конечно, просто неистовый парень. Столько у него энергии, что он заставил зашевелиться весь навоз даже в наших прибалтийских авгиевых конюшнях. Только Якобсона непременно нужно держать за фалды, чтобы он не тащил этот навоз на себя и сам под него не угодил… Неистовый парень, чем бы он ни занимался… У меня сердце остановилось от ужаса, когда он рассказал мне в шестьдесят восьмом году о своей проделке… Потому что это ведь я подсунул его через Карелла[15] учить царскую дочь немецкому языку при том, что в Петербурге можно было найти тысячи бóльших знатоков, чем он. Через Карелла, да, и при помощи своего собственного попечительства. Полагая, что чем больше наших соплеменников будет вертеться вокруг императорского семейства, тем легче иной раз незаметно закинуть словечко в пользу народа… Но ему через год вдруг, не говоря ни слова, воткнули перо в задницу.

— Господи, но почему? Что случилось?! — спросил я его у себя в студии, у Поцелуева моста. (Ха-ха-ха! В первый раз я сейчас подумал: она помещается именно возле Поцелуева моста!) Что произошло, господин Якобсон?!

— А то, — ответил он, пощипывая свою безупречно подстриженную бронзовую бородку, и глаза его за изящными очками блеснули, — только это между нами, что одна придворная дама, одна старая мымра увидела меня с Марией Александровной в Царскосельском парке…[16].

— Видела вас в парке?

— Видела, как мы поцеловались.

…Неистовый парень… У Марии Александровны в ту пору была, правда, миленькая мордашка. Однако он-то, хорош гусь: сын деревенского кистера, за душой десяток статей в «Постимэес» и две пары штанов (одни городские, другие деревенские), и он идет целоваться с царской дочкой… Мне и смешно, и в то же время затылок раскалывается от возмущения…

И в своей газете он тоже перегибал палку. До тех пор, пока ее не запретили и теперь совсем закрыли, так что мне пришлось не одни башмаки стоптать, пока я ходил из одного министерства в другое, а толку и до сих пор не видно… Слава богу еще, что наши юнкера и черные сутаны обвиняют его только в социал-демократизме. От этого обвинения он еще может спастись. Будь они прозорливее и обвини его в том, что он без ведома правительства вознесся до руководителя эстонского народа, дело обстояло бы серьезнее… Тогда у меня уже не было бы никакой надежды уговорить их снять запрет с его «Сакалы»… Да и сам он угодил бы в тюрьму. Но, судя по теперешнему положению, это ему не грозит. Хотя у него на шее висят сразу шесть судебных процессов… Неистовый парень… Все, о чем я размышляю при нем или без него, он сразу же осуществляет… И сам еще вдобавок что-нибудь придумывает… По правде говоря, я нисколько бы не удивился, если бы в один прекрасный день он объявил, что нашим идеалом является особое Эстонское государство… Да-да, на такую глупость он вполне способен… И все же, он куда значительнее всех остальных…

Позавчера, когда я наложил последний мазок и закончил моего Христа (теперь я уже не знаю, кого я изобразил: Христа или дьявола), я сразу же написал Якобсону: Как я слышал, наши черные сутаны своей победой над «Сакалой» себе же и навредили, поскольку подписчики во всей стране должны были разозлиться на эту подлость. А от этого врагам газеты не будет никакой пользы… А что же я мог ему написать? Я ведь уже не раз взывал к его терпению и советовал надеяться. Нужно же его как-то ободрить и поддержать. Если в Вильянди его через день вызывали в земский суд, заставляли ждать и допрашивали вместе с убийцами и конокрадами в наручниках. И если по его делу все время стоит крик, и доносы доходят до Риги и Варшавы… Я же говорю, что он особенный человек, блестящий, настойчивый, воодушевленный, не то, что другие… Как слиток золота…

Шестнадцать лет тому назад, когда я ездил на Хийумаа к господину Гернету, сам я не был еще даже серебром… Я был медью, еще только начинавшей, к моему собственному изумлению, звенеть… (Нет, нет — с позавчерашнего дня я принадлежу к самым известным в России алтарным живописцам — но с библейскими ассоциациями да и с алтарными картинами дело у меня обстоит скверно)… Я не был медью звенящей, совсем я ею не был, я был просто влюбленным, который хотел сдвинуть с места горы… Да-а… Вернувшись из Рима, я еще пуще увлекся Надей[17] (Эллы не было тогда в моей жизни). А горы продолжали все так же неподвижно стоять на месте. Надя была супругой сенатора. А сенатор был моим лучшим другом… Во всяком случае, самым честным… Горы продолжали неподвижно стоять на месте, и у меня не было… О боже, Якобсон, конечно, сказал бы: у этого человека не хватало предприимчивости, чтобы их сдвинуть… Эх… Но во имя иной любви я решился на военный поход против иных гор… Да, когда я сейчас все это вспоминаю: вдруг вспыхнувшие во мне почти сладостные боль и гнев, горячее желание действовать, исторгающую слезы обиду за попранное серое стадо, из которого я и сам вышел, мучительную жажду правды, я понимаю, что, может быть, потому все это было так страстно, что Надя могла мне ответить внешне только умиротворяющим назиданием, а внутренне — отчаянными взглядами… Какой же я болван, я ведь отлично понимаю, что вытаскиваю на свет божий эти давние дела (и ясные и столь запутанные, что их никогда не распутаешь). Я вытаскиваю их только потому, что все мое существо противится дальнейшему чтению гернетовского письма…

9

Господину академику профессору И. Кёлеру. Церковь Каарли в Ревеле (нем.).



10

Мой дорогой Кёлер (нем.).

11

Ваш Рудольф фон Гернет (нем.).

12

Всегда спокойные (нем.).

13

Командира (англ.).

14

Якобсон Карл Роберт (1841–1882) — эстонский буржуазно-демократический публицист, политический деятель и педагог. Редактор первой эстонской радикальной политической газеты «Сакала».

15

Карелл Филипп (1806–1886) — один из первых врачей среди эстонцев. Окончил Тартуский университет, был военным врачом в Петербурге, царским лейб-медиком, участвовал в основании Общества Красного Креста в России.

16

…с Марией Александровной в Царскосельском парке… — Эпизод не выдуман. В этом можно убедиться, прочитав надпись рядом с фотографией молодой женщины в альбоме, принадлежавшем Кёлеру и хранящемся в Тартуском литературном музее.

17

Семенова Надежда — жена сенатора Николая Петровича Семенова, известного общественного деятеля, литератора и ботаника-любителя, брата знаменитого путешественника.