Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 84



В сражении под Великими Луками Похлап уже на четвертый день наступления принял командование взводом, их командир взвода был убит. На восьмой день Похлап сам был ранен. К этому времени от роты остался взвод, от взвода — отделение, от отделения три-четыре человека. Осколком мины Похлапу отрезало половину левой «краюхи», говоря его словами. Об этих словах Похлапа, а также о том, что ему было доверено командование взводом, мне рассказывал комиссар.

В полк Похлап больше не вернулся.

И вот теперь, спустя почти десять лет, я встретился с Похлапом в столовой в Килинги-Нымме. Если раньше он казался моложе своих лет, то теперь выглядел старше, чем полагалось бы в его возрасте. Лицо и мощная шея были темно-коричневыми от загара, румянец свежий, как у человека, который много времени проводит на воздухе, на солнце и на ветру. Вместо гладкого юношеского лица на меня смотрела бородатая физиономия с уже наметившимися первыми морщинами. Как только он назвал себя и напомнил, что я писал корреспонденцию об их отделении в дивизионную газету, я сразу все вспомнил. Даже то, как он, Похлап, проучил кашеваров.

Мы пожали друг другу руки.

Рука у него была жесткая, загрубелая, ладонь широкая, пальцы длинные и сильные, ноготь на большом пальце синий. Одежда говорила о том, что внешний вид его особенно не заботит. На нем был толстый, с отвернутым книзу воротом свитер, связанный из деревенской шерсти, серые галифе из простой грубой ткани и кирзовые сапоги. На подоконнике лежала восьмиугольная темно-синяя фуражка, какие тогда любили носить шоферы и сельские жители.

Признаюсь, я едва сумел скрыть свое удивление. Для меня были неожиданностью и лицо Похлапа, загорелое и обветренное, и большие огрубелые руки с чернотой под ногтями, и деревенская одежда.

Я бы ничуть не удивился, встреться он мне где-нибудь в вузе, научном учреждении, министерстве или комитете. Не говоря уже о концертном зале, что было вершиной его юношеских мечтаний. У меня о нем осталось впечатление как о юноше, который по своей натуре стремится к умственной деятельности. Причиной тому была его неутолимая страсть к книгам, а главное, быть может, намерение поступить после войны в консерваторию, которым он со мной поделился. А сейчас его руки были руками кого угодно, только не пианиста.

Он встал, подмигнул мне по-свойски, быстро прошел через зал и скрылся за дверью кухни. Через минуту вернулся и поставил на стол четыре бутылки пива и чистый стакан. С привычной ловкостью содрал зубами жестяную пробку и наполнил стаканы.

— Пивко что надо, — с удовлетворением сказал он. — Свеженькое.

Видимо, он был в столовой своим человеком или особо уважаемым посетителем.

Я не охотник до пива, мне больше по вкусу крепкие напитки, но я не хотел обижать его отказом и выпил стакан.



Спросил, что он делает, как живет. Он ответил, что жил и в городе, и в деревне, перебывал на самых различных работах. Был милиционером, работал в укоме комсомола, потом его избрали председателем исполкома в том же городке, где он родился и ходил в школу. Чтобы быть достойным своего высокого поста, он усиленно занимался, сдал в Тарту экстерном экзамены за среднюю школу и стал в университете заочно изучать юриспруденцию. К сожалению, он совсем не был привычен к канцелярским делам, бумажный поток захлестнул его.

— Предисполкома в маленьком городке — это просто канцелярская крыса, ты по рукам и ногам связан тысячей инструкций и распоряжений.

Так в точности сказал Похлап. Больше двух с половиной лет он на этом посту не выдержал.

— Мне стало там чертовски скучно.

Опять-таки дословно его слова. В родном городе его ничто не удерживало, отец скончался в сорок седьмом году от рака легких, мать умерла давно; он, собственно, ее не помнил, ему было всего три года, когда матери не стало.

— Я был сыт по горло бумажками, махнул рукой на городскую жизнь и чистую работу, решил испытать, как достается хлеб настоящему рабочему человеку и как живется в деревне.

Весь последний год он здесь же, неподалеку, валил лес, обрубал сучья и распиливал деревья, а теперь хочет податься в рыбаки. Уже якобы договорился с председателем рыболовецкого колхоза на Вируском побережье, он хорошо знает этого человека, они были в одной партизанской бригаде, которая в феврале сорок четвертого ходила в Эстонию по льду Чудского озера. Выяснилось, что, когда он, Похлап, поправился после ранения, его послали в запасной полк, там ему скоро наскучила тупая строевая служба, он все время требовал, чтобы его направили обратно в прежнюю часть, но ему почему-то отказывали. В один прекрасный день ему предложили пойти в партизаны. Он тотчас же согласился, однообразная учеба в запасном полку все больше раздражала: как-никак фронтовик, что с того, что с одной «краюхой», а тут шагай вместе с желторотыми сопляками, полухворыми и всякими ловкачами, отлынивающими от фронта. Так он стал партизаном, а позже разведчиком. Его посылали в Эстонию дважды. В первый раз — по льду Чудского озера в составе партизанской бригады. Во второй раз их в группе было всего трое. Более подробно о том, как он действовал разведчиком, Похлап не рассказывал.

Вообще же он любил поговорить, глаза его при этом весело поблескивали, настроение, казалось, было отличное. О зигзагах собственной судьбы он говорил шутя, и я так и не понял, было ли это проявлением внутренней силы или беспечностью человека, легко относящегося к жизни.

Похлап в свою очередь спросил, что привело меня в Пярнумаа. Я не делал секрета из того, что приехал читать лекцию. Рассказал и о том, чем занимаюсь в институте. Он спросил, удовлетворяет ли меня моя теперешняя деятельность и работа. Я ответил, что менять профессию не собираюсь. На это он заметил, что тогда я, значит, счастливый человек. Возможно, это было сказано с насмешкой, а может быть, и нет.

Тем временем я выпил еще стакан пива, но от третьего отказался. Не годится выступать перед слушателями, особенно перед молодежью, если от тебя пахнет пивом. Он понял и не стал настаивать. Но когда я собрался уходить, он задержал меня. Обещал раздобыть машину, которая в два счета доставит меня на место. Он, похоже, был рад нашей встрече. Я тоже был доволен. Похлап был одним из тех бойцов стрелковых рот, которые стали мне близки. В армии большинство моих друзей составляли офицеры, командиры рот и батальонов и политработники, с которыми я чаще всего общался по роду своей работы. Я знал, правда, многих солдат и младших командиров, но не настолько близко, чтобы знакомство могло перейти в личную дружбу. С Похлапом мне тоже не доводилось спать на соседних нарах, делить хлеб или махорку, но мы как-то сразу нашли общий язык и подружились. Я считал его целеустремленным человеком. Человеком, который вступил в истребительный батальон не потому, что его кто-то агитировал или тащил туда, а по собственному убеждению. Считал его юношей, читающим книги не для развлечения, а для духовного развития, смолоду поставившим себе высокие духовные цели. А сейчас Похлап произвел на меня совсем другое впечатление. Милиционер, комсомольский секретарь, предисполкома, лесоруб — и все это на протяжении каких-то шести-семи лет! Он перепробовал слишком много работ. Отчего такое непостоянство? Он ни единым словом не заикнулся о своих планах поступления в консерваторию, о которых говорил мне во фронтовом эшелоне. Почему он похоронил свою юношескую мечту? Я не решался спросить, боясь, что это может его больно задеть. Чем дольше сидели мы вместе, тем больше крепло во мне ощущение, что Похлап пережил в прошлом какой-то кризис, что-то выбило его из колеи и повернуло его жизнь в другую сторону. После войны многие потеряли почву под ногами, кто запил, кто попался в сети сомнительным женщинам, кто просто не сумел приспособиться к мирной работе. Не тараторит ли Похлап так азартно потому, что хочет скрыть какие-то неудачи своей жизни? Но не слишком ли я склонен искать в поведении людей скрытые мотивы? Ведь оптимизм Похлапа может просто идти от его внутренней душевной силы, которую не смогла сломить жизнь.