Страница 189 из 199
Лицо друга покрылось пятнами. Он был очень самолюбив. Но он сдержался и ответил, прищурившись:
— В принципе пишу без грамматических ошибок.
— Тогда мы берем вас правщиком.
Быть правщиком значило приводить в годный для печати вид поступающие в редакцию малограмотные и страшно длинные письма рабочих-железнодорожников.
Правщики стояли на самой низшей ступени редакционной иерархии. Их материалы печатались петитом на последней странице, так называемой четвертой полосе: дальше уже, кажется, шли расписания поездов и похоронные объявления.
Другу вручили пачку писем, вкривь и вкось исписанных чернильным карандашом. Друг отнесся к этим неразборчивым каракулям чрезвычайно серьезно. <…>
Обычно правщики ограничивались исправлением грамматических ошибок и сокращениями, придавая письму незатейливую форму небольшой газетной статейки.
Друг же поступил иначе. Вылущив из письма самую суть, он создал совершенно новую газетную форму — нечто вроде прозаической эпиграммы размером не более десяти-пятнадцати строчек в две колонки. Но зато каких строчек! Они были просты, доходчивы, афористичны и в то же время изысканно изящны, а главное, насыщены таким юмором, что буквально через несколько дней четвертая полоса, которую до сих пор никто не читал, вдруг сделалась самой любимой и заметной.
Другие правщики сразу же в меру своих дарований восприняли блестящий стиль друга и стали ему подражать. Таким образом, возникла совершенно новая школа обработчиков, перешедшая на более высшую ступень газетной иерархии.
Это была маленькая газетная революция.
Старые газетчики долго вспоминали невозвратимо далекие золотые дни знаменитой четвертой полосы «Гудка».
Создатель этого новаторского газетного стиля так и остался в этой области неизвестным, хотя через несколько лет в соавторстве с моим братишкой снискал мировую известность…
Раскрывался Ильф редко и трудно. Был он скорее молчалив, чем разговорчив. <…> Никто из нас не сомневался, что Иля, как мы его называли, будет крупным писателем. Его понимание людей, его почти безупречное чувство формы, его способность эмоционально воспламеняться, проницательность и глубина его суждений говорили о его значительности как художника еще тогда, когда он не напечатал ни одной строки. Он писал, как все мы. Но в то время, как некоторые из нас уже начинали печататься, Ильф еще ничего не опубликовал. То, что он писал, было до того нетрадиционно, что редакторы с испугом отшатывались от его рукописей.
Между тем сатирический дар его сложился рано. Ильф родился с мечом в руках.
Был 1923 год, вся наша жизнь была впереди. Мы работали в «Гудке» — я писал фельетоны в стихах, Ильф делал прозаические обработки рабкоровского материала.
Еще тогда я заметил одно свойство Ильфа, которое и управляло его творчеством. Это свойство — аппетит к жизни.
Ему, если можно так выразиться, — нравилось жить. Это проявлялось во всем. В умении подобрать вещи, которые его окружали, в умении выбрать книгу, которую он читал, выбрать фразу, которую он произносил, выбрать мечту, которой он предавался, надежду, которую он лелеял.
Когда он что-нибудь имел или чего-нибудь хотел, то это всегда было так привлекательно и интересно, что вызывало почти школьническую зависть.
Я до сих пор помню его кепку, его перчатки, его улыбку, когда он говорил:
— Ну, Юра, сегодня мы пойдем на матч бокса.
Без него я не пошел бы на матч бокса.
Повседневность под его взглядом становилась почти по-детски интересной и праздничной.
Если говорят о человеке, что он входит в жизнь, то Ильф входил в жизнь именно с аппетитом.
Он рассыпал характеристики: вещам, событиям, людям. До сих пор блестят полным блеском его эпитеты, приложенные к тем или иным вещам, его имена, которые он дал тем или иным людям, хорошим или дурным, до сих пор мы говорим: помните, как сказал однажды Ильф.
Ильф был очень нежным человеком, потому что любил детей. Если бы я рисовал Ильфа в виде обобщенной фигуры, как это бывает на памятниках, я нарисовал бы его разговаривающим с мальчиками. Он и сам похож был на мальчика в своей большой кепке — не то мальчик, не то воробей, идущий поперек улицы.
Известно, как часто и в романах, и в фельетонах Ильфа-Петрова проходят фигуры детей. Пешеход, разговаривающий с детьми, — вот как я сказал бы об Ильфе в поэтическом разрезе. <…>
Это внимание к интересам детей, к их разговорам ц мыслям говорит о залежах юмора, непосредственности! свежести, поэзии, которые были в сердце Ильфа.
Однако это был яростный человек, именно — яростный. Не злой, а именно яростный, гневный человек — тогда, когда сталкивался с чем-нибудь уродливым в жизни… Тогда слово «дурак» звучало в его устах ужасным громом. Слово «подлец» вонзалось, как нож.
Ни разу этот человек не сказал пошлости или общей мысли. Кое-чего он недоговаривал, еще чего-то самого замечательного. И видя Ильфа, я думал, что гораздо важнее того, о чем человек может говорить, — это то, о чем человек молчит.
Мы с Ильфом работали когда-то в одной редакции. Редактором у нас был человек грубый и невежественный. Однажды после совещания, на котором редактор особенно блеснул этими своими качествами, Ильф сказал мне:
— Знаете, что он делает, когда остается один в кабинете? Он спускает с потолка трапецию, цепляется за нее хвостом и долго качается…
У Ильфа был юмор, который мы, литераторы, называем органическим. Мне всегда казалось, что Ильф придумывает смешное не для книг, а для самого себя, и только часть того, что он создавал, попадала в книги.
Мне очень хочется, чтобы вы поняли, какую прелесть придавал юмор Ильфа всему, что он говорил в обыденной жизни. <…>
Пищу для этого юмора иногда дают несоответствия, которые юморист находит в жизни. Например, знаменитая фраза «Командовать парадом буду я» теперь стала чем-то вроде поговорки, а мы помним, как Ильф выхватил ее из серьезного контекста официальных документов и долгое время веселился, повторяя эту фразу. Затем «командовать парадом буду я» было написано в «Золотом теленке». Смеяться стали читатели. А из официальных бумаг пришлось исключить эти четыре слова, ибо они сделались смешными буквально для всех.
Остроумие, которым блистает в обоих романах Остап Бендер, — ведь это же в значительной мере остроумие самих Ильфа и Петрова. <…>
…Ильф читал едва ли не все то время, которое проводил в бодрствующем состоянии. Он проглатывал книги по самым различным вопросам — политические, экономические, исторические и, разумеется, беллетристические. Он читал ежедневно десять-пятнадцать газет. Ему было интересно решительно все, что происходило и происходит на земном шаре.
Помню, однажды Ильф поделился со мною впечатлениями от только что прочитанной им книги: это был телеграфный код царской армии. Ильф показал мне толстый том, который, вероятно, любому другому показался бы самой скучной книгой на свете. А вот он проштудировал ее всю, и когда говорил об этом коде, начинало казаться, будто эта книга действительно очень интересная, потому что мысли, которые она вызвала у Ильфа, были очень интересны и разнообразны.
Однажды Ильф раздобыл издание, воспроизводившее все документы, сопутствовавшие смерти Льва Толстого. Эта книга тоже его очень заинтересовала. Кстати, текст одной из пугающе бессмысленных телеграмм, которую в «Золотом теленке» Остап Бендер посылает Корейко, взят из этой книги. «Графиня изменившимся лицом бежит пруду» — фраза из телеграфной корреспонденции столичного журналиста, присутствовавшего в Астапове в ноябре 1910 года.
В 1930-м, кажется, году Ильфа заинтересовал фотоаппарат «лейка», тогда они были внове. Фотографирование для Ильфа было еще одним способом поглубже залезать в делишки этой планеты. Ильф стал страстным фотографом-любителем. Он снимал с утра до ночи: родных, друзей, знакомых, товарищей по издательству, просто прохожих, забавные сценки, неожиданные повороты и оригинальные ракурсы обычных предметов. Он и фотографировал по-ильфовски.