Страница 15 из 90
Реформам, естественно, тоже доставалось. Скажем, Михаил Катков в молодости с энтузиазмом писал: «Только с Петра русский народ стал нациею, стал одним из представителей человечества… А до Великого не было у нас ни искусства в собственном смысле этого слова, ни науки». Позднее же сетовал, что «преобразователь совершил великие дела, но не достиг своей высшей цели», что «вдвинул Россию в Европу, но… поработил русский народ чуждому просвещению». Это публицистика — однако при Александре III катковская публицистика благодаря связям с Победоносцевым и придворными кругами соответствующего направления имела большой вес. В 1880-е Катков устроил кампанию против министра иностранных дел Гирса и министра финансов Бунге (обрусевших шведа и немца соответственно) по причине их нерусскости — в предшествовавшие царствования такое было бы просто немыслимо, а вот теперь Бунге в результате этого наступления пал. Но если по большому счету, то куда гибельнее оказалось другое.
С марта 1881 года и до самого падения империи приближенные к трону правые идеологи так и твердили двум царям одни и те же мантры. Все зло, все смутьяны — с Запада, чужестранные свободы и конституции — гиль, пустая говорильня, орудие неправды и интриг, не годится все это для России, она сильна таинственной неизъяснимой связью боговенчанного монарха и его народа, и заимствованные политические формы способны только испортить доверительные отношения державного отца и его детей.
В 1924 году, когда с переименованием Петрограда в Ленинград «петербургский период» закончился даже и на последнем символическом уровне, Максимилиан Волошин написал свое знаменитое: «Великий Петр был первый большевик». Сами большевики в ту пору к императору относились двойственно. На то же самое переименование Василий Лебедев-Кумач отозвался журнальным стихотворением, где Петр — обреченная на забвение тень, «мертвый всадник»: «И угрюмо, у зданья Сената, / На зарытой в сугробах скале, / Позабытый мертвец-император / Черным призраком реет во мгле». Отец советской историографии Михаил Покровский в своей «Русской истории в самом сжатом очерке» (1921) не жалел черных красок. «Петр, прозванный льстивыми историками „великим“» — изверг, алкоголик, сифилитик; его административные и военные успехи отмечаются, но как-то безлично — это, мол, «торговый капитал» достиг того-то и того-то.
С другой стороны, спор о зловредности или благотворности вестернизации теперь уж, казалось, был решен. Восходящие к славянофилам соображения о тлетворности иностранного влияния и особом русском пути были отметены, а все охранители-почвенники заклеймены как прихвостни реакционной буржуазии. В духе пролетарского интернационализма враждебными могли быть не чужие державы, чужестранная мораль и не чужая цивилизация, а эксплуататорские классы. В конце концов, Маркс и Энгельс о петровской модернизации писали скорее уважительно, да и Ленин, по сути, мимоходом призывал даже брать Петра за образец в этом отношении — именно за то, что тот «ускорял перенимание западничества варварской Русью, не останавливаясь перед варварскими средствами борьбы против варварства».
И наконец, в 1930-е оказалось, что «позабытый мертвец-император» не так уж и позабыт. В декабре 1931 года Сталин дал программное интервью немецкому писателю Эмилю Людвигу, где имя Петра возникает практически сразу же. Людвиг спрашивает Сталина, не считает ли он себя продолжателем петровского дела — ведь «Петр Великий очень много сделал для развития своей страны, для того, чтобы перенести в Россию западную культуру». Сталин кокетливо отвечает, что параллель бессмысленна: Петр действительно «сделал очень много для создания и укрепления национального государства помещиков и торговцев», но сам он, Сталин, трудится ради укрепления «государства социалистического, и значит — интернационального».
Дальше, наряду с признаниями в уважении к американцам и симпатиях к немецкой нации, следует важная оговорка: марксизм никогда не отрицал важность героев, не отрицал роли героической личности в истории. Это очень симптоматично — через три года появилось постановление ЦК ВКП (б) «О преподавании гражданской истории в школах СССР», где критиковалось «изложение гражданской истории отвлеченными социологическими схемами» на манер Покровского и предлагалось преподавать историю «в живой занимательной форме… с характеристикой исторических личностей». И среди исторических личностей, которых при этом характеризовали уважительно, сразу же возникло два царя — Иван Грозный и Петр I. Справедливость петровской борьбы против косности и ограниченности советская культура в это время бросилась изображать для трудящихся масс широким флангом: в 1934 году выходят две первые книги романа Толстого «Петр I», в 1937-м и 1938-м — две серии одноименного фильма Владимира Петрова, вполне апологетического, в 1937 году у Михаила Булгакова и Бориса Асафьева возникает замысел оперы о Петре.
Сталинский Петр образца 1930-х борется с традиционными ценностями святой Руси отнюдь не в видах пролетарского интернационализма, а ради империи: Европа коварна, враждебна, даже царевича Алексея пытается использовать в своих антирусских интересах. Но и с этими оговорками Петр-реформатор оказывается все-таки скомпрометирован как советский культурный герой после войны, в радикально изменившемся идеологическом климате.
В феврале 1947 года Сталин (вместе с поддакивающими Молотовым и Ждановым) принимает в Кремле Сергея Эйзенштейна и Николая Черкасова и проводит с ними установочную беседу по поводу фильма «Иван Грозный». По ходу оживленного разговора генералиссимус повторяет дважды, что из двух «хороших царей» более велик Иван IV: «Петр I — тоже великий государь, но он слишком либерально относился к иностранцам, слишком раскрыл ворота и допустил иностранное влияние в страну, допустив онемечивание России».
Это, как легко заметить, ровно та мысль, которую вменял славянофилам Николай I. И на сей раз бедственные последствия были не просто пугающей перспективой, а фактом. Со сталинского вердикта в адрес Петра началась тотальная и оголтелая война за «советский патриотизм»: лысенковщина, постановление «Об опере „Великая дружба“ В. Мурадели», атака на «одну антипатриотическую группу театральных критиков» и, разумеется, всеобъемлющие кампании против космополитизма и против низкопоклонства перед Западом.
При позднем Брежневе делали вид, что та кампанейщина быльем поросла, а Петр на уровне массовой культуры стал фигурой куда более удобной, чем Иван Грозный. Тем не менее на фоне очередного ухудшения отношений с Западом, теперь уже по поводу Афганистана, стали происходить удивительные вещи. Это Сталин эксплуатировал дореволюционное прошлое в государственном, победительно-имперском ключе; после него интерес к досоветской России — с оттепельных времен и далее — приобретает более человечное, даже сентиментальное измерение. Сама эта ностальгичность много чего породила — от расцвета деревенской прозы до живописи Глазунова и Шилова, от воцерковления интеллигентских кругов до светских паломничеств к заброшенным памятникам старого времени, и природа этой тяги была, конечно, антисоветской. Но к 1980 году возникает (надо полагать, по крайней мере при попустительстве органов) динамичная попытка придать этому большому и рыхлому пассеизму организованную радикальность. На базе московского отделения ВООПИиК создается общество «Память» — столп позднесоветского, а потом и постсоветского русского национализма.
«Память» довольно быстро стала использовать нехитрые идеологические наработки черносотенных организаций начала ХХ века. А те, понятное дело, оперировали идеалами соборно-монархического единства допетровской Руси (только измочаленными до совсем непотребного состояния) и конспирологией «Протоколов сионских мудрецов». Но кое-что неочерносотенство смогло привнести и от себя: монархисты 1900-х постеснялись бы и Петру Великому приписывать заговор против России, а теперь выяснялось, что Петр был масон и марионетка западной закулисы. Так что, в отличие от 1840-х и даже 1940-х, уже и не нужны были оговорки типа «конечно, великий был государь, и все же…» для того, чтобы разоблачить петровскую антинародную сущность и объяснить, почему же с просвещением все пошло не так.