Страница 51 из 52
У Алёшки большой, обвислый живот, ноги пухлые… Тронет пальцем голубовато-багровую икру, сначала образуется белая ямка, а потом медленно-медленно над ямкой волдыриками пухнет кожа, и то место, где тронул пальцем, долго наливается землянистой кровью.
Уши Алёшки, нос, скулы, подбородок туго, до отказа, обтянуты кожей, а кожа – как сохлая вишнёвая кора. Глаза упали так глубоко внутрь, что кажутся пустыми впадинами. Алёшке четырнадцать лет. Не видит хлеба Алёшка пятый месяц. Алёшка пухнет с голоду».
Он насмотрелся всего этого на целую жизнь вперёд.
С 25 июля 1922 года продовольственные работники были переведены в разряд военнослужащих. Продкомиссар Михаил Александрович Шолохов получил военную форму: гимнастёрка, галифе, сапоги. Она ему очень шла. Подтянутый, обаятельный, крепкий. На ношение оружия он теперь тоже имел право. Однако главная опасность его подстерегала вовсе не со стороны кружащих по Дону банд.
Вести работу в те дни и месяцы, когда в одном курене ещё держатся, в трёх других люди от голода доходят, а в иной зайдёшь, а там все умерли, – то ещё испытание.
В письме к своей доброй знакомой Евгении Левицкой от 22 июля 1929 года Шолохов писал: «Я вёл крутую линию, да и время было крутое; шибко я комиссарил, был судим ревтрибуналом за превышение власти…»
Мария Петровна отмахивалась, когда у неё спрашивали – было ли такое: «…выдумщик. Никогда и ничего не превышал. Я же с ним ходила по дворам. И не раз. Зайдём в курень, а там ребятишек, как цыплят, мал мала меньше. Он, не раздумывая, говорил сразу: “Тут брать нечего”…».
На веру мы не можем принять ни слов Шолохова – он вполне мог чуть драматизировать и без того драматические события, – ни оправдательных речей его жены: жёны тоже не всё знают.
Продкомиссару Шаповалову был направлен анонимный донос о самовольных действиях Шолохова. Ему вменялось в вину «преступное отношение к политике налогообложения». В основание доноса лёг ряд случаев, когда Шолохов позволил себе действовать сообразно своим представлениям, а не «политике налогообложения». Судя по всему, в одном дворе он мог «шибко комиссарить», а в другом – самолично решить, что эта семья налогом не облагается. Переругался с собственными подчинёнными из станичной тройки, слушать никого не хотел, в итоге 31 августа 1922 года был отстранён от занимаемой должности и арестован.
Его забрали со съёмной квартиры – мелкий провожатый тыкал штыком в спину. Препроводили в подвал ждать решения ревтрибунала. Пока сидел, мысли к нему могли прийти какие угодно: а вот возьмут и к стенке поставят товарищи – что тогда, Мишка?
Писателю Анатолию Софронову в 1961 году так и сказал: «Два дня ждал смерти… Жить очень хотелось…»
Суд признал семнадцатилетнего комиссара виновным в «превышении власти». Шолохов получил год условно, который, впрочем, то ли не был толком оформлен, то ли составленные бумаги затерялись. Вся эта история обещала неприятности огромные, а обернулась на тот момент стремительным обрушением только-только начавшейся советской карьеры.
Покомиссарил, и хватит.
Галифе и сапоги сдал. Даже не успел к Анастасии Даниловне в Ясеновку в таком виде заявиться. А так хотел: может, передумала бы и пошла замуж за него…
Что же в итоге? Четыре месяца работы продинспектором, часть этого срока – в составе станичной тройки, которая могла принять любое решение, вплоть до расстрела, месяц – в составе Красной армии: вот трудовая и боевая биография Шолохова.
Немного – но и немало.
Для будущей и главной его работы – летописца казачьего Дона, русской жизни, Гражданской войны – вполне хватило.
В литературе далеко не всегда автор лично испытывает сам всё то, что испытывают его герои. Пожалуй, и необходимости такой нет. Непосредственные участники книг не пишут. А если и пишут, то проходят эти книги по разряду «человеческого документа» – записок, мемуаров, воспоминаний.
Вместе с тем никакой литературы не делается, если автор, обладая нулевыми знаниями, вульгарно и огульно подменяет опыт – фантазией.
У Шолохова знание эпохи и быта сложилось подетальное: он там был, он рисковал юной головой, он принимал решения, он носил форму, он ложился спать, еженощно ожидая выстрела в окно. Никаких поблажек от судьбы он не имел. Он, наконец, знал, видел, слышал всех, о ком будет писать. Был не соглядатаем со стороны – а одним из гущи людской.
Ему ещё предстояло и военную форму надеть, и воинские звания получить, и работать в государственных учреждениях – но много позже и совсем в ином статусе. А теперь судьба его, имевшая столь лихой зачин, разом утеряла колесо и завалилась на бок.
Букановскую он покинул с позором. В тот день, в Каргинскую возвращаясь, мог сказать себе: «…зато лишнего греха на душу не возьму и у детей последний хлеб не придётся отнимать…»
Но как теперь ему было жить?
Он – виновный, он – осуждённый, его, как контру, под прицелом водили и в подвале держали.
Столько лет ушло на то, чтоб вырваться из той западни, куда попал с рождения – как незаконный, поперечный, нахалёнок, бесправный сын беспутных родителей, – и на тебе, снова начинай сначала, татарчук.
Явился к родителям. Сказал: всё, отслужил своё.
Три года шёл к тому, чтоб стать полноправным бойцом Красной армии; но жизнь оказалась беспощадной и привередливой – взяла и выпихнула на обочину.
И вот ты снова никто; бери вон удочки и дуй за рыбой на Чир, может, поймаешь чего.
Мать – измордованная трудом, надрывающаяся на всех работах, какие только подворачивались, поглядывала с затаённой тоской, – должно быть, как отца, потащит судьба волоком Мишу, обивая о все углы. А такой славный мальчишка рос, такой головастый. Вот ведь шолоховская судьба – на отцовский круг выводит опять сына.
К Александру Михайловичу заходил брат Пётр, два года как вдовец, тоже работавший то на одной, то на другой советской должности при исполкомах и налоговых службах. В анкетах он записывал, что прежняя его работа: «мыловар». А Пётр ведь, напомним, был у купца Лёвочкина правой рукой, и десятками, а то и сотнями тысяч рублей распоряжался. А теперь его потолок был – помощник делопроизводителя.
Пётр приносил бутылку за пазухой. Анастасия Даниловна не скандалила – накрывала им скудной закуски, сама уходила: осень близилась, работы невпроворот – соленья заготовить, соседям, за ведро картошки, собрать урожай, да мало ли – были бы бабьи руки, а тяжесть им отыщется.
Братья усаживались за стол, закуривали и с той минуты дымили без устали едким табаком, понемногу исчезая в клубах дыма. Разливали по одной, второй, третьей – и теплели у них сердца, начинали что-то вспоминать, смеяться, – и приходило тихое ощущение, что всё ещё поправимо.
Возвращалась мать; прибирала со стола.
Сына ни в чём не попрекала: он и сам себе места не находил.
Все попрёки Анастасия Даниловна давно извела на отца – ну и толку? С утра, снова хворый, еле бродил Александр Михайлович по двору. Работник из отца был никакой. Да и сын, признаться, тоже был не помощник. В силу объективных причин ни казачьего, ни крестьянского труда Михаил толком не знал. Он просто им не занимался никогда: с детства кружил по гимназиям, дома жил наездами, редко.
Отец то держал собственную лавку, то в чужой работал приказчиком – толкового хозяйства у них не было. Да, мельница имелась, но и та недолго, а работали там знающие своё дело мужики. Потом началась Гражданская и все эти бесконечные переезды, скитания – один день под своей крышей, месяц под чужой, – так что, не сложилось у Шолоховых с мужицкими делами.
Ну, лошадь он, конечно, умел запрячь и распрячь: в Плешакове и в Рубежном у них были свои лошади. Однако пахать и сеять ему не приходилось, и ремёсел Михаил никаких не знал. Просто некому и некогда было его обучать этому. Да и не искал он себе дела ни в крестьянской жизни, ни в ремесленной – другие пути смутно виделись ему впереди.