Страница 43 из 56
Па якомусь калідору…
Дзверы! Дзверы! У дзвярах дзюрка…
Матей Бурачок
Впервые я очутился в тюрьме.
Привели меня на Лукишки, и первым, кого я увидел в канцелярии, был рыжий Рудольф. Оказывается, он уже служил здесь. Когда анкета была заполнена и меня заприходовали во все реестры, Рудольф отвел меня в отдельную пустую комнату и велел раздеваться догола.
— Зачем? — удивился я. — Мыться здесь холодно, воды нет.
— Сейчас я тебя вымою! — пригрозил он, довольный своей шуткой, и добавил более покладисто: — Порядок такой.
Я разделся. Рудольф принялся тщательно осматривать мою одежду, прощупывать все швы.
— Дома обыска не делали, а ты тут копаешься, — не утерпел я.
— Вот-вот, тем более должен прощупать все твои косточки, — преспокойно ответил Рудольф. — Порядок такой, и ты не отбрыкивайся. Не ты тут первый, не ты последний, своих порядков не вводи.
Поразбросал мои брюки и сорочки и тут же велел одеваться. Мое белье и одежда — все было в дырах, сам худой, что скелет, а он, стерва, отошел в сторону, закурил трубочку и смотрит, как я одеваюсь, посмеивается. Наконец процедил сквозь зубы:
— Э-эх ты, пролетарий!
Я послал его к черту. Он не обиделся. Но карандаш и записную книжку отобрал.
И повел меня по железной лестнице на второй или на третий этаж к «цэли» (камере) номер сорок, где сдал с рук в руки надзирателю.
Надзирателем был старый, седоусый тюремный служака, виленский поляк. Служил он тут при русских, служил и теперь. Его отвислое брюхо в тюремном мундире было перетянуто ремнем. На ремне висел на одном боку револьвер, большой, вроде карабина, на другом бренчали ключи.
Когда я попытался спросить его о чем-то, он хрипло гаркнул:
— Не разговаривать!
Оскалил гнилые зубы под прокуренными желто-серыми усами и с силой лязгнул дверью.
Дверь запиралась сама. Но на ночь он навешивал еще и огромный, тяжелый замок.
Одиночка была тесная, довольно чистая, только воздух в ней мне не понравился: несло от параши.
Не зная, чем бы заняться, и придя, — непонятно, по какой причине, — в веселое настроение, я запел «Интернационал». Надзиратель, гад, должно быть, стоял за дверью и только этого ждал…
Громко лязгнув окошком, открыл его и заорал разъяренный:
— Порядка не знаешь? В карцер захотел?
— А что? — удивился я.
— Не на свадьбу пришел — распелся!
И снова яростно лязгнул окошком в железной двери.
* * *
Просидел я всего пять дней, до полудня 22 декабря. Однако успел путем исследования постичь, что если прижаться ртом к дырочке в стене, к которой прикреплялась на ночь койка, и внятно говорить, то у соседа будет слышно. Когда он говорит оттуда, мне нужно прижиматься ухом. А стена толстая, в два или два с половиной кирпича. Дырочка же неглубокая, пять или семь сантиметров, не больше.
Случится кому тоже сидеть на Лукишках, пусть примет это в расчет.
Только разговаривать нужно тихонько, чтобы надзиратель не услышал.
Рядом со мной сидел какой-то немец-коммунист. Он говорил только по-немецки, поэтому разговориться с ним мы не смогли. А кто сидел с другой стороны — не знаю, он не додумался до того, чтобы беседовать через дырочку, и лишь отстукивался кулаками. Тюремной азбуки он не знал.
Но и я тогда понятия о ней не имел — из-за своей нерадивости.
А знать ее в наше время обязан каждый, как и прочую грамоту. Тем более что дело очень простое, Азбука, которую я перенял, после своей первой отсидки, от своего отца, такая: весь русский алфавит разбивается на шесть строчек, по пять букв в строчке:
Сначала выстукивается цифра строчки, потом цифра буквы в строке. Между цифрами нужно делать небольшую паузу. Чтобы выстучать, скажем, «Матей Мышка» по этой азбуке, нужно стучать так:
Не знаю, кто ее выдумал. Но следовало бы поставить ему памятник, этому великому человеку, научившему людей разговаривать через глухие каменные стены.
В свое время, попав в тюрьму в другой раз, имел я от этой азбуки больше радости, чем от радио, когда впервые его услышал…
А в ту пору выстукивать я не умел, поэтому наша беседа с соседом-немцем что-то не клеилась. И обуяла меня тоска. Спал и днем и ночью, — на мое счастье, койку к стене на день не прикрепляли. Но когда отоспался и снова спать, особенно при электрическом свете, который не выключался всю ночь, уже не хотелось, мне стало еще тоскливей. А кормили из рук вон плохо: на обед давали мисочку помоев вместо супа, утром и вечером — ту же мисочку морковного кофе, такой невкусной бурды, что хуже этих помоев. И на весь день — крохотный кусочек кирпича из картофельной шелухи и льняных жмыхов взамен хлеба или «бабки». И больше ничего.
Как же должны были страдать люди, сидевшие на таких харчах, пока не умирали! А сидело у немцев много народу: коммунисты, русские военнопленные, дезертиры. Немало их умерло в жутких немецких тюрьмах военных лет…
Ни читать, ни писать не позволяли, гулять не выводили и вообще никуда за порог камеры не пускали, даже в уборную: утром выставишь парашу в коридор — и опять сиди под замком.
На допрос не вызывали. Написать своим — Юзе, отцу или на Воронью, — чтобы принесли чего-нибудь поесть, тоже не разрешал. И вдруг на пятый день — к следователю! Принял он меня тут же, в тюрьме, в комнате для допросов. Белобрысый следователь, не то немец, не то поляк из Познани, произвел на меня не плохое впечатление. Хорошо говорил по-польски. Называл себя социал-демократом. Не знаю, может быть, брехал…
Он лишь спросил меня, кто я и что я, и взял подписку, что не буду мешать немецкой эвакуации.
Не успел я вернуться в камеру, как мой барбос-надзиратель прохрипел:
— С вещами, на выход!
Снова в той же комнате рыжий Рудольф ощупал меня всего с головы до ног, чтобы я, упаси бог, не вынес чего с собой, отдал записную книжку и вывел к воротам.
— Катись! И чтобы духу твоего здесь больше не было…
XIII
ГРЕЗЫ НА ПОСТУ
Ни бог, ни царь и не герой…
«Интернационал»
Покатился я прежде всего на Воронью. И за один присест съел пять обедов. Ел бы больше, но боялся, как бы не заболеть. Брюхо раздулось, что барабан, а есть все хочется…
Потом сбегал на минутку домой, сказать своим, что меня выпустили. Переоделся — идти в баню уже не было времени — и помчался обратно в клуб.
Это было 22 декабря, в воскресенье. Поступили сведения, что поляки-легионеры готовятся напасть на Совет. Поэтому очередное заседание Совета решено было перенести из Месского зала в Рабочий клуб на Воронью, под охрану рабочих.
В охране был и я. Как только стемнело, мы расположились на улице, во дворе и в помещении клуба. Устроили засады, чтобы ударить по легионерам с тыла, если те рискнут напасть. У всех дверей, окон и на балконах поставили вооруженных рабочих.
Мне выдали гранату и карабин. Во дворе товарищи Высоцкий и Левданский наспех показывали мне и еще нескольким таким, как я, правила метания гранат и стрельбы из карабина. Но невежд, подобных мне, набралось не много. Все умели стрелять и метать гранаты. Вот когдая пожалел, что не ходил с Ромусем Робейко к пеовякам на их занятия в лесу. Теперь пригодилось бы.