Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 56



А спали мы в бараках под замком, и у каждых наружных дверей — во дворе, в воротах, за оградой, на всех дорогах в лесу, на эстакаде возле станции, вдоль полотна узкоколейки — денно и нощно стояли и ходили с карабинами на плече и гранатами за поясом наши верные стражи, немецкие солдаты. Все они были малость инвалиды, но службу здесь, в лесу, несли ревностно, чтобы — упаси бог! — снова не попасть туда, на фронт.

* * *

Немцы вообще очень заботились о нашем житье-бытье. В баню, например, гоняли обязательно через каждые десять дней. Помещалась она в отдельном веселеньком бараке, как и кухня, больница и пошивочная мастерская. При бане имелся отличный предбанник — раздеваться — и дезинфекционная камера — жарить наших паразитов.

Зимой в предбаннике пылала раскаленная докрасна железная печь, а от окна задувал снежком прохладный ветерок.

Раздевшись, можно было одновременно держать один бок в аду, другой — в раю.

В очереди сдавать одежду в дезинфекционную камеру не задерживались: целых четыре немца с вертелами в руках подхватывали нашу одежду и в момент навешивали ее на крюки в духовых шкафах.

Тут же вели в баню. Все было очень культурно, очень организованно, все шло по часам на руке у немца. Мыться — двадцать пять минут. Подставляй ладонь, получай ложечку жидкого мыла — и марш под душ.

Ради той же культуры в нашей бане не было парного отделения, очень вредного для здоровья, хотя нам, малоцивилизованным, просто мечталось полежать в тепле на верхней полочке и похлестаться веничком… Пар заменили душевые ситечки над головой.

И все же немецкая техника порой «качала»… Дождик должен сыпаться из ситечка на голову, а он не сыплется.

А если наконец прольется, то или такой горячий, что вся шкура с головы слезет, или до того ледяной, что и сумасшедший за ум возьмется. Но аккуратный немец аккуратно регулирует: пять минут, десять минут. Не его забота, что мал для нас срок, что вот-вот ему конец, что вот уже кончился, — и нас гонят дальше.

Одеваемся в другом предбаннике, через баню от первого. Снова четыре немца с вертелами открывают заслонки в духовых шкафах, но уже с этой стороны, и в момент выкидывают всю одежду — горяченькую, поджаренную, даже сковородкой из-под блинов попахивает.

— Шнелль! Шнелль, русские свиньи! — любезно подтрунивая, торопит немец с часами в руке.

— Ну, ну! Шнелль! Польские свиньи… — не менее любезно вторит ему другой немец, тоже с часами на руке.

Была здесь у нас и своя больница, в отдельном и тоже довольно веселеньком бараке. Мне не пришлось ни отдохнуть в ней хорошенько, ни упокоиться навеки, как удалось очень и очень многим.

Но на медицинских осмотрах я бывал там часто — у потешного старенького врача-немца, который много лет жил в Лодзи и хорошо говорил по-русски и по-польски. Это был коротенький, лысый, очень подвижной человечек. За минуту он успевал вывернуть тебе белки, пощупать пальцем живот, сказать, что в лесорубы годен, и вдогонку крикнуть:

— Главное — старайся есть не по-собачьи, а по-человечески!

Он всех нас жалел, всем нам кричал эти слова в напутствие, больше того — непременно два раза в месяц читал в каждом бараке лекцию о пользе еды не по-собачьи, а по-человечески.

Секрет у него был невеликий: есть нужно не торопясь, старательно разжевывая каждый кусок и еще и еще раз смачивая со всех сторон слюной, прежде чем проглотить!



Он уверял, что при таком, человеческом способе питания нашего пайка вполне нам хватит. К сожалению, никто из нас не смог проверить правильности его выводов: все мы настолько привыкли к мгновенному, «собачьему» способу, что не смоченные слюной куски проскакивали изо рта в живот, как живые, помимо нашей разумной воли.

А кормили все это время весьма изысканно — желудевым кофе. Изредка бывал мужицкий супчик из картофельных очистков. Хлеба к кофе давали тоже из расчета на весьма деликатный желудок — крохотный ломтик, величиной с палец, тоненький-тоненький. Хлеб пекли из картофельной шелухи пополам с отрубями, но немцы умели так хорошо его выпекать, что нам он казался необыкновенно вкусным: думаю, дали бы целую буханку — враз смолол бы всю целиком.

На питание удерживали из заработка, но совсем мало. И хотя платили нам всего полмарки, то бишь двадцать две с половиной копейки в день, доплачивать за еду не приходилось. При некоторой бережливости можно было собрать часть денег даже про запас…

VIII

ГЕМОРРОЙ

— Э, шишки вырезать, чепуришки вырезать… Подержите задницу в горячей водичке, и ничего вырезать не потребуется… Доктор Рубинштейн

Меня этот доктор-чудак забраковал из-за покалеченной руки при первом же медицинском осмотре, записав в своем кондуите, чтобы назначили на кухню уборщиком. Меня и назначили.

И первые три месяца своего бытия в этой знаменитой на весь мир Беловежской пуще, где всех зубров мы тогда все же разогнали, я был лишь незаметным дровоносом, и уборщиком, и судомоем и никаких зубров в глаза не видел. Правда, зато не был так уж голоден, даже при своем врожденном обжорстве.

Но не хлебом единым жив человек, и «лучше быть вольным оборотнем-волком, чем псом на привязи». Когда зашумела весна, а вскоре буйно зазеленело лесное лето, меня потянуло из душной, чадной кухни на воздух, на вольный простор, откуда можно было бы бежать с лесопильни. И я отпросился на работу в лес.

Какая, однако, тоска… Что ни день, вставай в шестом часу утра. В лес гонят километров за восемь — десять. Работай до вечера, пока не выполнишь нормы — тоже восемь или десять кубометров, в зависимости от породы дерева и способа рубки (вручную или с помощью механизмов). Еду привозят в походной кухне разболтанной, что пойло для коров (сравнение неудачное: коровы кофе не пьют). А не выработаешь нормы — в барак не впустят, хоть в лесу ночуй. Потом — надо ведь еще дотащиться раскорякой до этого барака.

И бежать мне не удалось. Один раз я было взобрался на ель, и часовой не заметил. Но кому-то из наших рабочих стало обидно, что в барак придется возвращаться без меня, и он шепнул охране. Та созвала всех рабочих к ели, на которой я сидел ни жив ни мертв, и велела пилить дерево, будто ей невдомек. Не успел я сползти ниже, как стремительно поплыл вместе с елью вниз. Ободрался, оцарапался о сучья, но вскочил с земли, проворней белки. Ну и смеху же было…

Убежать не убежал, а обессилел скоро, что вялый хрен. Раз десять подавал рапорты, чтобы перевели опять на кухню. Наконец, взяли на специальный медицинский осмотр. И тут меня выручила поврежденная рука. Но теперь приставить к работе на кухне отказались, направили на лесопильню.

Там перепробовал я за лето и осень чуть ли не все работы: скоблил скобелем «балансы», подталкивал шестом по каналу бревна к транспортерам, подгонял к рамам вагонетки, одно время работал даже у станка. Все это пошло впрок: вскоре меня назначили совсем на легкую работу, не поверите, как бы помощником мастера, и дали лучший паек. Вот почему я смог выдержать, пока снова не решился дать тягу. Даже денег немного собрал, и они очень пригодились мне при побеге.

Убежать старались все. Никому почему-то не хотелось навеки остаться тут, на живописном пригорке, под старыми ясенями и кленами. Удивительно поэтичное было кладбище. Не знаю, сохранилось ли оно. Ничто не вечно… На крестах писали огрызком химического карандаша по-польски: «Мир праху» — и фамилию… Дожди, наверное, давно размыли все эти надписи.

* * *

Долго меня никакое лихо не брало, пока не прицепилась одна хворь, какой в недавнем прошлом хвалиться «при барышнях» было не принято. Теперь времена другие, и я могу смело высказать свое мнение, — называется эта болезнь весьма звучно и гремит ее название, как труба: геморрой!