Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 56



Дедушка по-прежнему ночевал при школе. Бабушка же ночевала дома одна и с утра уходила на поденщину, поэтому виделись они редко. И тут пошли между ними раздоры. Иной раз цапались, что коты. Однако не разводились, не те времена были, чтобы взять и развестись. Бабушке же и уходить-то от мужа было некуда. Да и как побежишь, если посыпались дети: что ни год, то удод…

А удоды, как на грех, все девочки и девочки. Ох и серчал же за это дедушка на бабушку! Человек суеверный, он видел причину исключительно в холодности ее женской натуры.

Девочки рождались и умирали: которая от кори, которая от скарлатины, а которая — бог знает от какой болезни. Часто справляя то крестины, то поминки, дедушка снова стал понемногу выпивать. И когда наконец он сам охладел, должно быть, до нужной пропорции, родился парень. Здоровый — что щука! Вот это уже мой отец, Михась Мышка. Его никакая напасть не брала, рос что надо. На нем и заговели.

II

ВЕДРО ВИЛЕНСКОГО ПИВА

Дык крычыце ж, біце ў звона:

— Дурны мужык, як варона!..

Ведама, мужык, хамула,

Ад навукі адвярнула…

Матей Бурачок

Поспорили однажды за парой пива брудянишский учитель Грызунец с волостным писарем Довбёжкой. Оба были из православной шляхты, откуда-то с Могилевщины, учитель — молод, еще неженатый, писарь — постарше. Грызунец окончил не то в Полоцке, не то в Молодечно учительскую семинарию, которые пооткрывали тогда для «обрусения» края. Довбёжка пошел в гору, начав со службы в армии ротным писарем.

Учитель — тонколицый, бледный, задумчивый, обычно держался с людьми приветливо, обходительно, и только когда хотел кого-либо поддеть (что случалось с ним довольно редко), становился вдруг язвительным и упрямым, что козел. Писарь же, властолюбивый, мордастый детина, обладал амбицией сверх всякой меры. Предметом их спора на этот раз было просвещение народа. Писарь, господин Довбёжка, с апломбом доказывал учителю, что простолюдинам наука нужна так же, как корове седло, что учить мужиков грамоте — лишь портить их, сеять соблазн и распутство.

— Сотворены они, — рассудительно говорил он, — для труда физического, а посему и науки воспринимают с трудом.

— Кого же пане писарь имеет в виду учить в школе — детей или взрослых? — начал издалека учитель.

— Разумеется, детей, им в наследство передается, — ответил Довбёжка. — Какой дурак станет учить мужика в летах?

— Почему бы нет? — снова подъехал учитель.

— И вообще, — сказал писарь. — Легче научить корову танцевать мазурку, чем такого вот Антося расписываться, — кивнул он в сторону дедушки, что наливал да подавал учителю: пить была того очередь.



— Что ж, об заклад, пан писарь? На ведро виленского пива. Он у меня будет не только расписываться, но и прошения писать, — предложил учитель, еще больше подзадоривая Довбёжку.

— Прошения?! — ударился тот в амбицию. — Десяти ведер виленского пива! И учи ты его хоть до конца света!

На дедушкину беду, они и впрямь побились об заклад. Однако не бессрочно, а только на полгода. Писарю, когда все обернулось всерьез, уже не терпелось поскорее испробовать учителева пива.

Поспорили осенью, а в начале весны собралась на добровольных началах комиссия экспертов, разумеется, охотников выпить. Со стороны учителя был фельдшер Глисник, худой, как палка, из-за солитера в кишках, от которого никак не мог избавиться. Со стороны Довбёжки — его помощник, писаришка, фамилию которого я забыл, хотя мне и называли. Верховным арбитром Глисник и помощник писаря выбрали известного в наших краях дьячка Райского — этого никто никогда не перепивал.

Комиссия собралась у учителя. Вызвали дедушку. Усадили за стол посреди класса и предложили написать в волость прошение о прибавке жалованья. Времени дали час. Когда же минут через двадцать дедушка, не так уж и попотев, кончил писать и показал написанное, фельдшер Глисник от избытка чувств расцеловал его на глазах у всей комиссии, Райский от удивления стал креститься, а помощник писаря изогнулся в дугу и полез под стол смотреть, нет ли там какого фокуса…

И постановили: господин писарь, как это ни прискорбно, десять ведер пива проиграл, учитель — его счастье! — выиграл… Пили виленское пиво в два приема. Первый раз — когда собрались мирить Довбёжку с женой: поедом ела баба из-за этого злосчастного пари, и он ее избил. Во второй раз пили, провожая учителя: начальство перевело его в другую школу, похуже брудянишской, со строгим предупреждением никогда больше не повторять подобных педагогических экспериментов.

* * *

Ни к селу ни к городу была моему дедушке эта грамота… Думал он, думал и ничего лучшего не придумал, как начать судиться. Вот и завел тяжбу с сельским обществом Жебраковки, потребовав возвращения своего надела. А общество по какому-то там праву, записанному или традиционному, давно присвоило его надел и теперь уперлось: не отдавать. Тем более такому неблагодарному: хату человеку перевезли, поставили на новом месте, ровно девку выдали замуж, а ему все мало.

Суд тянулся, по тем временам, не сказать чтобы долго: примерно годов восемь». И все с переменным для дедушки счастьем: то надел присуждали ему, то отсуждали… Но в определенных случаях дедушка был очень силен духом. Ради своей идеи ничего не жалел. Пораспродал все, кроме хаты. Случалось, уплатит гербовый сбор — и сидит с женой и сыном на одном хлебе (а вкусном, когда его мало).

Но ведь, чтобы судиться, нужно что-то иметь. И дедушка оставил невыгодную должность школьного сторожа — нашел заработок получше: на железной дороге, которую тогда прокладывали от Петербурга до Варшавы. Он и бабушку таскал туда с собой. На перегоне Двинск — Вильно, считай, все песчаные выемки, все насыпи на болотах — их рук дело… Зарабатывали хорошо, без хлеба не сидели… Разделение труда ввели: бабушка накопает тачку, дедушка отвезет. Случалось, и она возила — показать, что тоже не лыком шита. Даром что козявка, а покатит тачку — народ диву дается. А она и накопает, и отвезет, и найдет время болтушку сготовить на щепе, и лапти посушит, и все дыры залатает, и в голове у дедушки и у сына поищет.

На лето хату запирали — отец мой тоже уходил с ними. Он уже помогал им, особенно вечерами, когда с болота налетали комары и мошкара. Накидает в костер еловых лапок — дым от них густой, едкий, здорово отгоняет мошкару. А то примостится возле отца с матерью и размахивает веточкой, чтобы мошкара не пила кровь.

* * *

Уже и железную дорогу построили, а дедушка все судился, все не сдавался. Сидел и под арестом: то за оскорбление судей, то другого начальства. А ведь довел-таки дело до Сената.

— Откажет Сенат — к самому царю пойду с прошением! — орал он во хмелю. — До Петербурга на карачках ползти буду, а надел отсужу! Из горла вырву!

Во хмелю, как известно, люди ведут себя по-разному: кто плачет, а кто скачет, кто смеется, а кто дерется. Дедушка завел такую моду: чуть выпьет — и на люди, да где пошумней, где народу побольше. И там дает себе волю: бранится, надрывает глотку… Поносил всех, кого не лень, невзирая на лица: помещиков, русское начальство, Пстричку с Махлярчиком, даже покойника Грызунца, хотя учителя давно уже доконала чахотка. Ругал Грызунца, зачем тот научил его прошения писать! Но больше всего доставалось конечно, пану писарю. Дедушка не сомневался, что Довбёжка — главная помеха во всех его тяжбах. Пока что брань как-то сходила ему с рук, хотя Довбёжка, рассказывали, клялся, что рано или поздно упечет дедушку за дерзость и оскорбления куда следует. Клясться клялся, а призвать к порядку не мог.