Страница 5 из 32
Перед самым отъездом с позиции я увидел еще одного офицера нашей батареи — штабс-капитана Домбровского. До этого он был где-то в командировке, покупал коней для батареи, что ли. Большой, круглый; лицо у него очень полное и очень красное, глаза заплыли жиром; говорит он по-пански: се-се-се. Шалопутов сказал мне о нем, что это «обрусевший литовский поляк магометанской религии». Иногда и Шалопутов удачное изречет.
Домбровский привез нам новости: «Наши уже в Германии на пятьдесят верст… немцы прямо стонут… Посланник германский, когда объявлял в Петербурге о начале войны, нервничал, аж трясся… дрожала бумага в его руках… Вержболово и Эйдкунен сожжены… Казакам позволено делать все, что хотят, так они там!.. Япония захватила Кяо-Чао. Английский флот направляется к нашим берегам, нам на помощь… Наш конный полк подорвал мост… где-то поймали немецкого шпиона…»
Не скупился на новости жизнерадостный пан Домбровский, но немного, должно быть, привирал для удали.
— Послезавтра и мы уже будем в Пруссии! — с ликованием, веселый, говорливый, подбадривал он нас.
В казармы прибыли вечером.
Тут я услышал от Шалопутова, что Франц-Иосиф, от волнений в такие преклонные годы, скончался… «Бедный дедуля!» — пожалел благородный юнкер покойника, благородного императора. А ходил он в этот момент с длиннющим шестом вокруг костра, в котором горели документы батарейного архива, ворошил обгоревшие пачки бумаг и важно сопел — освещенный с одного бока, темный с другого.
Ужинали мы в темноте, возле осинника, что рос перед казармами. Людские голоса, фырканье лошадей…
Уже и казаков много прибыло. После ужина я увидел нескольких и в нашей казарме: пришли в гости к батарейцам. Все они симпатичные люди, но несусветные врали: с важным видом несут всякую околесицу, и почище, чем пан Домбровский, потому что с шутками. Надеются перевернуть вверх ногами всю Германию. Вихрастые, с красными лампасами, довольно рослые, осанистые.
Много пригнали и запасных — бородатых, хозяйственных людей. Они степенные, молчаливые.
Все и всё перемешалось в казарме…
Потом — сон. Солдаты и лежат, и ходят, ругаются, кричат, пишут на маленьком шкафчике-столике письма при свете единственной, с закопченным стеклом лампочки (на всю огромную комнату). Уснуть было невозможно — будят беспрестанно, разыскивая тех, кому идти в наряд, на дежурство. Крики и ругань.
Еще два дня и две ночи прошли в таком же беспорядке и столпотворении.
Шумные, но пустые и тоскливые для меня дни!
Дневник
24 июля.
Выступили из местечка. В поход, на границу. Перед отправкой — молебен. Проповедь попа и речь генерала. Офицеры все перецеловались. Солдаты кричали «ура». Я молчал.
25 июля.
Едем. Один ездовой попал под колесо пушки и сломал ногу. Говорят — умышленно. А что, если бы и мне так? — думаю.
Командир отдал приказ, чтобы мы, телефонисты, стояли со своими двуколками и ждали. Стоим возле сада. Висят над головой вишни. Прибегает поручик Пупский. «Почему не отпрягаете?» — «Командир не приказали, ваше благородие!» — «Что вы… детишки? Отпрягать!» И обругал последними словами, а черт знает за что.
27 июля.
Два дня роем окопы. Я вижу все это первый раз в жизни. Помогаю, но как-то неуверенно. Командир заметил — и обругал меня.
28 июля.
Окопы… Вчера умылся дождевой водой, которая натекла за ночь на брезенты на двуколке. Сегодня совсем не умывался. Ворочаемся всю ночь, как собаки, под этими брезентами. Украинец Ехимчик, наш новичок из запасных, говорит так: «У мэнэ собака… Я ему будку издэлаю…»
29 июля.
У меня украли банку консервов. Думаю на Ехимчика, но молчу. А он молится Богу, повернувшись лицом к саду, к вишням.
30 июля.
Нет времени. Роем окопы.
1 августа.
Выехали. Проехали Симно, Кросняны. Привал. Обедаем. Крестьяне-жмогусы раздавали сало и хлеб. Я стеснялся подойти. Очень жалею. Съел то, что дал Пекельный, и пошел покупать, но ничего не продали.
Вечером на привале Лобков полез на вишню. Командир увидел из окна и выскочил из хаты. «По морде тебе дать? В походе первый наказ: обывателя не обижай!..» И бац! бац! его то по одной щеке, то по другой. Мне говорили, что командир наш дерется, да я не верил. Теперь увидел. Нервный он: так разозлился, что даже пена на губах выступила. Мы давно стоим, а хвост нашей колонны все еще тянется мимо нас на привал в разные хутора. Пехоты — тьма. Как они устали! Хорошо, что я в артиллерии.
2 августа.
Выступили в половине восьмого утра. На дороге, построившись в колонну, чего-то ждали аж до половины десятого. А встали — по приказу в шесть часов, но на самом деле еще раньше. Кто в этом виноват? Начальник колонны? Плохо…
3 августа.
В походе. Граница рядом. Небо начинает хмуриться. Привал. Длинная серая лента, растянувшаяся по дороге на несколько верст, села на землю. Навстречу этой ленте, прижимаясь к противоположному краю дороги, тащится немецкая колымажка с парой гнеденьких подстриженных лошадей. Правит рыжеусый, бледный как полотно, немчик в черном, домашнего сукна костюме, в синем жилете с длинным рядом блестящих пуговиц. Рядом с ним сидит грузный пехотинец-конвоир, поставив ружье прикладом вниз между колен. Наш командир провожает колымажку быстрым, любопытным и несколько пренебрежительным взглядом. Немчик упрашивает конвоира, чтобы разрешил остановиться. Тот добродушно усмехается и не возражает. Немчик выскакивает из колымажки и бросается к командиру:
— Ваше дитство!! — стоя на коленях, он ловит руку командира, чтобы поцеловать.
— Пшёл! — с какой-то злорадной враждебностью к немцам гордо гнусавит подполковник и, отступив, задумчиво, поверх наших голов, вглядывается в неведомые дали.
Подходит артиллерийский кандидат и спрашивает о чем-то немчика по-немецки. У того снова появляется надежда, и он с жалкой просьбой в глазах говорит, говорит, сбивается и снова говорит.
— Я не шпион… Я русский, хоть и немец… Русский немец… Не хочу расстреливаться. Ехал только в костел.
Дрожащими руками достает из колымажки, из сена, большое румяное яблоко и протягивает кандидату. Яблоко падает на землю, в пыль… Его ловят несколько рук, а в этот момент солдатюга-костромич окает:
— Попался-то! А кговорил: наши ваших-то как мух подавят…
— Земляк! Разве я это говорил?!
— По ко-о-оням! — разносится команда, и кучка солдат врассыпную бросилась от колымажки, серая лента-змея ползет дальше…
Тучи заволакивают небо. Привал вблизи Эйдкунена (Вержболово, Кибарты). Виден пожар. Пошел дождь. Снова везут того немца. Съежившийся, жалкий, покорно правит лошадьми. По бокам — два солдата с винтовками! «Его могут повесить!» — сказал кто-то из начальников.
Где-то далеко вроде бы стреляют?.. Казаки гонят немецкий скот. Хвастаются: «По нас пули ум-ум-ум! Старики- немцы просят, а мы не бросаем, гоним». Подпоручик Иванов с удовольствием, поощряя казаков глазами, слушает их и смотрит на упитанных, ухоженных, с большим выменем немецких коров.
— Ты, брат, не мычи тут у нас! — сказал он неспокойной корове и покраснел. Следом за казаками бегут какие-то два коня без седел. Одного породистого коня из-под убитого немецкого офицера казаки ведут на поводу с собой. Вот еще казаки — гонят баранов и бычка. Рябой вихрастый казак подгоняет бычка плетью. Бычок задирает голову и ревет благим матом. «Он слышит незнакомый гомон… К беспорядку не привычен», — жалостливо глядит на него бородатый пехотинец из запасных.