Страница 22 из 32
А мы — в горах! Горы, горы! Тут, с одной стороны, лощина. Хуторки. Болото, торф копали, вода. А спереди — высокие горы!
— Быстрей! Быстрей!! Быстрей!!! — слышу, кричит командир, кричит капитан Смирнов, кричат батарейцы.
— Быстрей! Товарищей от смерти спасать!!
Злые слезы застилают все перед тобой. Батарея готова к бою? Нет? Ах, почему нет? Людей мало. Все, кто может, на позицию! Первое наше орудие уже стреляет. Пехотинцы гуськом несут от передков, из лощины, лотки со снарядами. Батарейцы — с ними. Сизов ласково похлопывает шашкой по спинам, поторапливает! Стреляет второе! Гранатой, гранатой! Где же люди? Сбегаются запоздавшие номера… Жахнули бы всей батареей, — людей мало! Быстрей! Быстрей!! Быстрей!!!
Радость, радость! С горы кричат: «Обстрелянный аэростат спускается на землю, спустился, спустился!» Спустился…
А когда я бежал сюда мимо хуторков, из ближайшего двора вышли три старухи-жмудинки, идут — сумасшедшие — на соседний хуторок.
— Куда вы? Азад!! — помню, крикнул на них так, как у нас кричит пастух на коров. — Убьют вас тут, в погреб полезайте, прячьтесь!
Не понимают моего языка жмудячки… Свирепо машу им обеими руками, показываю, чтобы вернулись. Постояли, посмотрели, уныло поплелись назад.
Потом стали мы окопы рыть, энергично взялись телефоны проводить. Вся батарея стрелять начала.
До темноты стреляли.
Телефон наш сразу же перебило (одновременно оба провода). Четырех батарейцев ранило: фейерверкера Оборотова, Пичугина, Бояшку (тяжело) и запасного Чистякова. А какие потери были при переезде — пока что не знаю. Говорят, однако, совсем незначительные: человек пять, ездовых и номеров, легко ранило — и все. И меня удивляет: счастливый ли это случай, что мало потерь при таком адском обстреле, или еще что?
Тут песок, копать было легко, но окоп наш телефонный — «от солнца только», как сказал Чернов, придя к нам ненадолго с наблюдательного пункта. Чернов сказал, что какому-то несчастному пехотинцу голову оторвало, лежит там в низинке, где торф копали. Убегал от обстрела, когда переезжали, и вот остался лежать… От Чернова же мы узнали, что та батарея, которая стреляла с перевала, — третья батарея нашего же дивизиона, и шла вместе с нами в одной колонне. У нее очень тяжелые потери, «но всем дадут кресты и на месяц — в тыл», — сказал Чернов. Подъехали мы к немецким позициям непривычно близко: простым глазом видна была корзина, подвешенная под аэростатом, в которой сидят наблюдатели.
Сегодня «колбаса» (аэростат) опять висит, только значительно дальше от нас.
Говорят, ночью двинемся дальше. Говорят, что вчера наша пехота взяла в плен много немцев и много уничтожила и ранила.
Батарея стреляет. Стрельба по всему фронту… Нет времени писать. Писать в вязаных рукавицах трудно.
Немного утихло. На этот момент, когда пишу, выпущено уже 807 шрапнелей и 408 гранат. Немецкие снаряды перелетают через нас, потому что мы за горой, в «мертвом пространстве». Все почему-то стали уверенными, а в моей душе живет какая-то тревога… Даже стыжусь признаться, сказать об этом вслух.
Горы
18 октября.
Стоим за этими горами, в этом «мертвом пространстве», и я хочу верить, что может быть такое место за горой, куда снаряды не упадут. Однако и здесь как-то ненадежно…
Вчера дотемна стреляли. Наступил вечер… Мороз берется. Ноги на подмерзшей озими не проваливаются. Луна посреди седых, уныло-холодных туч движется, бежит стремительно…
Роем окоп: я, Пашин и Беленький. Ссоримся, нет ладу. Пашин нас обоих обзывает «аристократами» и землю выбрасывает целыми глыбами, как богатырь. Беленький — за архитектора, ругает Пашина и меня за неумение строить укрытия, а сам копнет раз-другой и поминутно садится пот вытирать. Я таскаю с хутора жерди для наката и, не видя толку в архитектуре Беленького, ворчу. Ссоримся потому, что всем нам тяжело.
Пошел я на один хутор. Спокойный хозяин не позволяет ничего брать. Торгуется даже из-за оглобель от саней. Говорит по-русски, а кажется — немец, а не литовец. Может быть, шпион? До границы отсюда четыре версты, с горы днем видно Вержболово (говорил подпор. [учик] Сизов). А я и боюсь: ночь, темень, я один на хуторе с этим подозрительным хозяином.
Пошел на другой хутор, хотел выломать какие-нибудь дверцы, слышу, в хате воют… Вхожу: дети гудят, бабы плачут, руки заламывают, хватают постилки, подушки, мечутся. «Арклю, арклю (конь?)… Важой (ехать)… Ай, ай-я-яй… Дэва, дэва (бог)!..» Хозяин бросается ко мне: можно ли сейчас ехать, не убьют ли их немецкие снаряды, двинется ли наша армия отсюда дальше, вперед? Мальчик немножко умеет говорить по-русски; вероятно, хочет похвастаться этим, говорит: «Нета яйка… Офицерас убили всю курица…» Глупенький! Я пришел не за яйцами, не за курицей, мне доски нужны для окопа. Глажу его по головке — смеется. И хозяин немного успокоился. Сказал я им ласковое слово и ушел без дверец.
— Аристократ! Копайте же сами, черт вас возьми! — ругается Пашин, швыряет лопату, усаживается на кучу свежего песка и принимается курить.
— Вольношляющийся… Дверец не можете раздобыть! — кипятится Беленький, тоже бросая работу, и долго вытирает с лица и шеи обильный пот.
А потом пошли все втроем, сняли у того подозрительного хозяина ворота целиком и приперли на позицию.
Окоп так и не закончили. Набросали в ямку льна, накрыли ее воротами — и так ночевали.
Сегодня слышал, как один пехотинец рассказывал другому, что снарядом убило двух «вольных» на хуторе в то время, когда он с другим своим товарищем покупал на хуторе картошку.
— Торговались, тянули у нас душу из тела, а снаряд как бахнет! Нас не зацепило, потому что мы уже оставили их и отошли, а они, смотрим, готовы… Вернулись мы, забрали картошку даром.
Сизов просто ребенок. Все записывает, даже читал записанное батарейцам. Написал о том, как эти батарейцы угощали картошкой голодного пехотинца, у которого и крошки хлеба не было. Рассказывает солдатам о своей личной жизни (он — единственный сын старенького отставного пехотного капитана), говорит, откуда родом, как учился, как любит Россию и народ, и что готов за них умереть… Солдаты любят его, но некоторые посмеиваются тайком. «Пенсию буду отсылать домой, — признается он, — а то если убьют — санитары у мертвого заберут». У него выползла беленькая (то есть вошь) из-под перчатки — покраснел как маков цвет.
Стреляем с двух часов дня до позднего вечера. Дошло уже до тысячи патронов. Бой не утихает по всему фронту. Слышу из трубки: центральная передает кому-то телефонограмму, что наша пехота заняла фольварк Капсоде и засела там под губительным орудийным огнем… Непонятная тревога гнетет меня: рука не хочет больше писать.
Сегодня ночью привезут хлеб — единственная отрада.
19 октября.
Нас сильно обстреливают, — вот тебе и «мертвое пространство». Правда, снаряды то перелетают, то недолетают.
Бой по всему фронту.
20 октября.
Боже, боже! Осколком гранаты убит подпоручик П. К. Сизов. За пять минут до этого говорил с нами в нашем телефонном окопе и угощал нас ситным хлебом… Пошел обедать и не дошел до хаты.
21 октября.
Образ лежащего навзничь П. К. Сизова, в новенькой длинной шинели, в чистеньких валенках, с белым платочком на разбитой осколком голове, — терзает меня. Выпученные мертвые глаза, искривленный рот, посиневшие щеки, на которых уже у мертвого выросла щетина, пробитый череп — все это под платочком. А дальше — стройный, как девушка, как живой, только торчат окостеневшие ноги… Сегодня привязали его к орудийному лафету (без гроба) и с почетным караулом повезли в штаб, хоронить. Коня его вели за ним под седлом, в поводу. Вечный покой!