Страница 18 из 32
Грохочут орудия, несмотря ни на дождь, ни на холод, ни на грязь, ни на темень ночную. Грохочут…
Зачем и во имя чего?
Те социалисты, которые сразу объявили себя «пораженцами», за свою твердость духа удостоятся будущего. Не боюсь в этот момент соглядатаев — пусть прочитают мою книжечку и расстреляют полевым судом. Только… надолго ли у меня этой смелости?
За сегодняшний день батарея выпустила 426 шрапнелей и 114 гранат. Ну и был денек! Однако хватит описаний боевых красот…
Девятый день боя на этой позиции…
Сегодня перебил своих вшей. Понос у меня и у Беленького. Не от картошки ли? Едим из кухни только вечером, так как днем кухне подъезжать запрещено. Если посмотреть сверху, то покажется, что тут — мертвое поле, никого нет, никто не едет и не идет, ничего нигде не шевелится, пустыня… А сколько сидит здесь людей, как мышей в норах.
Привезли немного хлеба. Выдали по 21 крошке (кусочку) сахара.
Ноги мерзнут. Протекают сапоги.
Попариться бы в бане, надеть чистую рубаху, вкусно поужинать и лечь спать в тепленьком. Больше ничего на свете не хочу!
1 октября.
Сегодня пришло письмо от родных, посланное 9-го августа. Вот так почта… Ничего, все хорошо. Стефана забрали, но он надеется, что, как ополченец, на позицию не скоро, а может быть, и вовсе не попадет. Семья его живет у нас. Лавринька поедет учиться. Урожай у нас в этом году хороший. Из Темнолесья забрали много людей. Когда провожали, все очень плакали. Но водка запрещена, — и никаких скандалов, никаких пьяных выходок. Тихо, спокойно — и море слез, всюду лишь рыдания и горе… Предрекают близкий конец войне…
Ничего, все хорошо, и радость моя, что получил письмо, радость моя — тихая и спокойная. А может, — тупая? Тут отупеешь.
И когда было то 9 августа! За это время могло быть столько перемен, столько новостей! Жив ли ты еще на свете, брате мой Стефане?
Лучше об этом не думать и вернуться к своим повседневным здешним делам.
Правда, дела довольно однообразные. Что сегодня было?
Ел брюкву и мак, которые нашел на голом и унылом огороде жмогуса, чтобы хоть немного перестало сосать под ложечкой. Спал в эту ночь в хате на соломе.
Видел, как дивизионный адъютант раздавал кресты. Герои ругались, спорили: «Этому не следует, тому не за что!..» — «Он был-таки под огнем!..» — «А я что — под снегом?»
Слышал, как в сенях косоглазый «холуй» (так солдаты называют денщиков), родом туляк, говорил, что он, вернувшись с войны, бросит солдатскую одежду в пылающую печь, чтобы сгорела «вся эта мерзость». Потом он хаял «хохлов» (так солдаты называют своих товарищей, которые родом с Украины, а также из Беларуси), потому что они свой паек сахару и чаю не сами используют, а продают лавочникам, чтобы скопить денег и вернуться домой в лакированных сапогах, с форсом. «Хохлы чай пить не умеют: фу-фу-у! — дуют и, как собаки, лакают: хлявк, хлявк!» Его товарищ, денщик из белорусов, спокойно защищался:
— А что мне твой чай! Если я хорошо поем, так и воды попью с удовольствием. У нас, когда косить идут, сала или простокваши с хлебом наедятся. А у вас, и правда, как собаки: жиденького чаю хлёб-хлёб! — и побежал хортом-чертом на сенокос. Какая у него может быть работа? Ему бы тогда только на гармошке пиликать.
Терпеливо дослушав спор до конца, я попросил у них воды умыться, но они оба мне отказали, сказав, что воды у них нет, и бурчали мне вслед:
— Не велик пан, походит и так.
— Вольношляющий… надо было дать…
— Почему же не дал? Это же твой хохол.
Тогда я пошел в хату, где размещалась канцелярия дивизиона (я сегодня был прислан сюда для связи с батареей).
Тут распивали чаек с молоком писари. Старший над ними был усатый поляк или ополяченный белорус с Виленщины, с русской почему-то фамилией — Маслов. На груди у него была пришита георгиевская ленточка. Пан писарь Маслов засыпал меня пшепрашами, пане-пане, проше пана. Он слышал, видимо, от кого-то, что я поляк. Тонко переведя разговор на польский язык, Маслов очень сокрушался, что, к сожалению, не умеет писать на этом «учтивейшем в мире» языке.
— По-русски так учтиво не напишешь, как по-польски. А я печатное слово читаю, а писать не умею… О-о, если бы я да умел писать по-польски!
Что бы он тогда сделал, он не договаривал.
Маслов, по-видимому, был не из крестьян, потому что очень уж безобразно обходился с хозяином хаты, старым, тихим и покорным жмогусом с седыми подстриженными усами и маленькими глазками, и высмеивал его, что католик, а знает только десяток польских слов.
— Хозяева здесь живут как свиньи, хотя у них все есть. А вот кто из высших поляков (вероятно, себя Маслов причислял к этим высшим) — те бедствуют. В России им хода нет… Даже тот, кто большое образование получил, все равно сидит без работы, и никто ему пенсию не платит, или же он занимает совсем низкую для него вакансию.
Пан Маслов сидел за столом и, говоря так, осторожно заглядывал мне в глаза, ища сочувствия. Но в разговор вмешался ординарец.
— Вот, например, как наш пан Маслов: всего только писарь!
Маслов немного смутился, уловив насмешку, но не подал виду и принял слова ординарца как комплимент себе.
— Может, дуралей, чаю хочешь? — спросил он у ординарца елейным голоском, под которым скрывалась язвительность. — Только без млека, иначе не хватит пану вольноопределяющемуся.
— Я своего напился! — весело ответил ординарец.
Отворотило и меня от угощений писаря.
— Когда будет в Польше свой круль, вот тогда пан Маслов свое получит, — снова пошутил ординарец.
Маслов сильно покраснел, да только, вместо того чтобы ответить ординарцу, набросился на бедного жмогуса, сидевшего у порога, наставив на него свои усы.
— Если бы эти глупцы не забывали о том, что они поляки и обязаны отстаивать Польшу, то… то…
Маслов осекся, испугавшись, не сказал ли чего лишнего. Расправил и подкрутил рыжие свои усищи и обвел высокомерным, не совсем безобидным взглядом компанию. Остальные писари молча хлебали чай и не поднимали глаз.
Вошел адъютант дивизиона, щуплый штабс-капитан, тоже поляк из Беларуси, магометанин. Маслов перед начальством очень «тянулся», особенно на виду у других солдат перед этим адъютантом. Теперь он, как пружина, сорвался с места и гаркнул команду на всю хату.
— Вста-ать!! Смирно-о!.. — Потом застыл перед своим стаканом чая, и мы все встали и замерли. Разговор наш, само собой, закончился. И хозяин-жмогус тоже встал и вытянул руки по швам, как солдат.
Когда офицер скомандовал: «Вольно!» — я, ординарец и хозяин вышли из хаты в сени. Там ординарец продолжал втолковывать жмогусу (хотя тот ничего не понимал):
— Хозяину безразлично: будет в Польше круль или нет. Налоги на землю еще большие придется платить, потому что Польша слишком мала, чтобы иметь своего круля… Правда отец?
Жмогус только качал головой и изредка бормотал что-то на своем, непонятном нам языке.
Я пошел к телефону и дальнейшего разговора не слышал.
2 октября.
11-й день здесь…
Сегодня 2 октября, но тепло, солнечно, погоже. Утром думал, глядя на болото с водой возле нашей позиции, каким бывает это болото ранней весной. Жабы, или, как в нашей деревне говорят, люгашки — ква-а, ква-а… — а от лозы горьковатый запах…
Стрельбы почти не слышно, а мы и вовсе не стреляем.
Ходил по огороду и искал мак. Нашел всего несколько головок, да и то подгнивших. Съел их и одну брюквину, а головки две мака принес Беленькому. Вспомнилось: в детстве в Темном Лесу вместе с мальчишками вытрясали мак и ели его «ложечками», которые мы ловко мастерили из маковых головок.
Дорогой папочка, пришлите «Арагацу» и записную книжку.