Страница 11 из 32
17 августа.
Стоим на той же самой позиции — вблизи какого-то Картау, небольшого поселка. Кто-то вспомнил, что сегодня праздник — воскресенье. Все стали бриться (весь день было тихо, спокойно). Побрился и я. Даже на душе будто бы посветлело.
Бродил бесцельно вокруг позиции и… встретил возле реки знакомого с нашивками вольноопределяющегося, бывшего банковского служащего из Вильно. Он брал обеды у моей квартирной хозяйки-литвинки в Замковом переулке. Она пекла необычайно вкусные налистники. Я насилу узнал его. А ему стало стыдно за свой вид. Сидел босой, опустив волосатые ноги в нагретую солнцем водицу, мрачный, давно не бритый, в очень грязной гимнастерке. Разговаривает неохотно. Уверен, что в живых не останемся, в Вильно не возвратимся. Смерть стоит в его мутных, угасших глазах. Они оживились какой-то безропотной завистью, когда узнал, что я служу не в пехоте, а в артиллерии. «У вас, у батарейцев, вероятно, есть соль. Одолжите мне щепотку, пожалуйста…» Я принес ему щепоть соли, но разговора больше не начинал, потому что тяжело было на сердце от его вида. Он сказал, что в его полку после боя 7 августа мало кто остался в живых из второго пополнения, с которым его пригнали.
18 августа.
Дождь. Сыро, холодно. Ушел с позиции гона за три в пустой дом немножко погреться. Дверь открыта, пусто, но слышу: в дальней темной каморке что-то происходит… Схватился за кинжал, осторожно подхожу: оказывается, невзрачный пехотинец с цифрой 106 на погонах ковыряется лопаточкой в земле. Вытаскивает из ямки большой узел разного барахла, развязывает постилку и копается в тряпье. Стыдно и противно: это шакал. Я ему ничего не сказал, повернулся и пошел на цыпочках к выходу. Но тут вбегает огромный черноволосый верзила (на погонах тоже цифра 106) и озабоченно и по-деловому басит с порога: «А що, нэма часом хусточкы?» Мерзость.
19 августа.
В четыре часа дня бабахнули первые выстрелы нашей батареи в ответ на огонь врага.
Наш третий бой.
— Тротиловой гранатой! беглый огонь… Огонь!!!
Бух-бух-бух! Загудело, загрохотало, понеслось. И через какие-то секунды: тах, та-ах, тах! — удачные попадания.
Записываю команду и в перерывах (во втором орудии задержка: гильзу заклинило) успеваю записывать кое-что в свою записную книжку. Нас не обстреливают, поэтому орудийная пальба мне нравится: в ней есть своя красота. И батарейцы тоже как будто повеселели: монотонность последних дней наконец нарушилась, неопределенное ожидание закончилось. Дождик немного покапал и перестал.
— Прицел 150… Стрелять правому орудию… Тротиловой гранатой… — слышу из телефонной трубки. — Готово?
— Готово!
— Огонь!!
Неужто бой разгорится? Наблюдательный пункт недалеко: в высоченной насыпи недостроенного железнодорожного моста. За толстой каменной опорой моста — окоп под тремя рядами наката. Прочная штука! Там сидеть безопасно. Этот окоп утром рыл и я, так как находился в то время на наблюдательном пункте. Зачем отослал меня старший сюда, на батарею? Тут для телефонистов не окоп, а яма.
— Подкопать хоботы!
Артиллеристы быстро подкапывают хоботы (задние концы пушек), чтобы стволы еще больше поднялись вверх. За бойкой работой находят время пошутить, спорят, смеются и виртуозно матерятся. Я уже свыкся с их матерщиной: Беленький вбил-таки в меня это «наплевать». Дождь совсем прекратился. Выглянуло солнышко; дождевые тучи разбегаются. Третий наш товарищ, флегматичный костромич Пашин, принес тем временем полное ведро картошки, приготовленной со свежей поросятиной. Повар из него хороший. Но поесть нет времени: снова команда. Остынет бедная картошка. А без соли, которой уже нет и у батарейцев, будет совсем невкусная. «Братцы, давайте попеременно!» — советует Беленький. «Жри!» — по-приятельски шутливо подталкивает он меня локтем, уступая первенство. Ем, аж за ушами трещит. «Прячь свою записную книжку, а то прочту!» — «Нет, братец, дудки! Спрячу за голенище». — «Когда-нибудь доберусь». — «Разве что в Смоленске». Следующим за картошку принимается молчаливо-рассудительный Пашин. Беленький будет есть, когда все насытятся — деликатный человек!
— По отступающей пехоте! Уровень больше: ноль десять… Батарея готова?
Мы молчим, не знаем, что отвечать. Спрашиваем у батарейцев.
— Подкопать! — ревет телефон. — Батарея готова?
— Нет, еще не готова, — отвечаем наконец.
— Я приказал подкопать, а они расселись! — раздается свирепый голос старшего (все передается дословно, так, как говорит командир).
— Шестое, седьмое и восьмое готовы, — даем ответ.
— А пятое?
— Нет…
— Стрелять шестому. Огонь!!!
Снова команда: подкапывать!.. Но уже невозможно: правило мешает (палка, которой поворачивают орудие).
— Быстрей, быстрей, а то враг удерет… не успеете огреть его по затылку гранатой, — орут с наблюдательного пункта, передавая слова командира.
— Огонь!!
Бух-бух-бух!..
А где-то сбоку чуть нежней поет пулемет.
— Т-т-т-т!..
Бьем аж на шесть верст. Стволы орудий глядят прямо в небо. Похоже, такое первый раз в нашей боевой практике.
Но понемногу канонада утихает. Батарейцы, оживленные, довольные, отдыхают. В окопах сыро, под ногами грязь. На землю ложатся сумерки. Минут через двадцать после пальбы прибегает, высунув язык, весь взмокший ординарец 2-го дивизиона: командир просит нас не стрелять, потому что мы… Поражаем свою пехоту. О, проклятый, как поленом по голове стукнул.
— Почему же ты пешком?! Где твой конь?! — готов разорвать его на части наш всегда уравновешенный капитан Смирнов.
— Подо мной убили коня…
— Мы, вашродь, не поражали… у нас прицел и уровень не того… — бормочет орудийный фейерверкер Гладков, чтобы хоть немного от сердца отлегло.
А с наблюдательного пункта снова спрашивают:
— Батарея готова?
Отвечаем:
— Мы поражаем свою пехоту.
Мертвая тишина в трубке.
— Хороших дел наделали, если свою пехоту… — криво улыбается капитан Смирнов и сам бежит говорить по телефону. «Командир пошли на батарею», — передает старший.
А может, дивизионный 2-го дивизиона ошибся? Будь проклята война!
Темно писать.
20 августа.
Всего наша батарея выпустила вчера, по моим записям команд, — 1012 патронов. «Сначала крыли уфимцев, потом огонь перенесли на уральцев», — горько шутят солдаты. Своих поубивали…
Сегодня весь день пасмурно. Пронеслась гроза. Сильно грохотал гром, молнии сверкали беспрестанно. Дождь залил нашу яму. Рыли новый окоп. Я выбился из сил. У Беленького разболелся живот: не надорвался ли он, таская с железной дороги шпалы? Зато окоп сделали — «мое почтение», как говорит довольный Пашин.
Вечером — тихо, безветренно, хоть мак сей. Полнолуние. Бодряще-свежо. Журавли пролетали: «Кур-кур… Кур!» Беленький услышал их курлыканье и заплакал — совсем расклеился наш милый еврейчик. Все бросаем и при свечке играем в новом окопе в карты. Окоп — как дом. Беленький уже хохочет, целует меня… «Это у меня от картошки живот сильно болел, прямо до слез». — «Рассказывай бабушкины сказки», — ворчит степенный Пашин.
Еще несколько слов. Сегодня увидел нашего командира в ином свете. Я слышал, как он рассказывал офицерам: «Убитый немецкий солдат обгорел, слегка поджарился. Подошла свинья и обгрызла ему ногу. Одним словом — своя своих не познаша». К чести офицеров, никто не засмеялся. Должно быть, и командир говорил это не искренне, а для поднятия патриотизма. Гадко!
21 августа.
Весь день тихо. Отдыхаем на этой же позиции. Приезжал наш дивизионный. «Бейте немцев и завтра так, как били позавчера, — сказал он нам. — Спасибо, братцы, за молодецкую работу! Потери у нас небольшие, а немцев положили много». — «Чтоб тебя раздуло с такой работой, если правда, что и своих поубивали», — сказал Пашин.