Страница 10 из 13
Одевался, разумеется, не как-нибудь, а с особым старанием. Почистил пиджак, приказал вычистить сапоги, скрепя сердце заглянул в зеркало и нашел, что его обычная прическа – пряди растрепанных волос на полуобнаженном черепе – нехороша, облил голову водой и тщательно пригладил все космы.
Получилось еще хуже – голова выглядела как облизанная. Он попытался опять взлохматить волосы, но, смоченные, они висели какими-то нелепыми косицами.
Профессор окончательно растерялся и почувствовал себя глубоко беспомощным.
Ведь не ждать же, пока волосы высохнут?..
По счастию, другие принадлежности туалета отвлекли его внимание, так что он совершенно забыл о прическе.
Его единственный пиджак был уже довольно поношен. На нем не хватало целого ряда пуговиц. Галстух был черный, вытертый по краям, что, пожалуй, не подходило для жениха.
Сначала профессор думал поехать в город и там одеться заново, потом решил, что такая отсрочка была бы невыносимой, закончил туалет как попало и отправился в путь.
Незачем описывать, что он пережил по дороге. Каждому известно по собственному опыту это состояние, когда время тянется с убийственною медленностью, когда расстояние от одной улицы до другой превращается в бесконечно длинную дорогу, когда человек в течение одной минуты десять раз жалеет, что живет на свете.
Никакая дисциплина воли не может побороть такое волнение. Хребтов дрожал с головы до ног, стоя перед знакомою дверью. По спине пробегал мороз, он задыхался, хотя пробежал всего десяток ступеней.
Дверь открылась. Толстая баба в платке – типичная прислуга небогатых московских домов, – с удивлением поглядела на раннего посетителя.
– Барышня дома?
– Дома. Собирается в консерваторию. А что это вы, барин, такой бледный? Иль что случилось?
Хребтов даже не обратил внимания на последний вопрос. Он близко подошел к бабе, говоря самым убедительным тоном, на какой был способен:
– Скажи барышне, что я непременно хочу поговорить с нею наедине. Понимаешь, непременно наедине. Скажи, что очень важное дело.
Прислуга, заинтересованная до глубины своей сплетнической души, побоялась расспрашивать и зашлепала туфлями, отправляясь с докладом. Хребтов же прошел в гостиную.
Знакомый вид этой комнаты вдруг поразил его, как будто, носясь в мире грез, он встретил уголок привычной, прозаической действительности. Вчерашний день, кажущийся таким далеким вследствие бессонной ночи, припоминался ему при взгляде на подробности обстановки.
Вот на этом кресле он сидел вчера, и все кругом было так просто, обыденно, жизнь текла такой славной, мирной колеей.
«Господи, и зачем это я?..» – думает он испуганно, но в то же время чувствует, что возврата нет, что уже и сам он не может изменить принятого намерения, что сейчас, здесь, все должно решиться. Это необходимо; это неизбежно!
Бессонная ночь, мечты, расчеты, соображения – все это уплыло в даль, словно стерлось и потускнело. Осталось только принятое решение, которое как внешняя сила управляет им, потому что он слишком взволнован, слишком растерялся, чтобы изменить его или принять новое.
Да и времени нет на размышление – за дверью слышен шорох, легкие шаги. Это она. Хребтов чувствует, что силы покидают его. Он падает в кресло. Как он ни силен характером, но и у него кружится голова при мысли, что вот сейчас, в этой комнате, он встретится лицом к лицу с собственной судьбою.
Дверь отворяется, и входит Надежда Александровна. Она старается казаться спокойной, но на ее детски-выразительном лице можно прочесть смущение и даже страх перед объяснением, характер которого она угадывает.
Они оба как во сне. Здороваются, с трудом произнося какие-то привычные слова, потом садятся. Он долго на нее смотрит и чувствует, что его сомнения разлетелись, что все кругом куда-то исчезло, словно провалилось. Исчезла и комната, и освещенная солнцем улица за окнами, исчез весь мир, осталась только эта чудная женщина, которую он любит каждою мыслью, каждым нервом, каждою фиброю своего тела.
С трудом удается ему отыскать в своей памяти подходящие слова. Когда он заговорил, его голос поразил его самого хрипящим, сдавленным, нечеловеческим звуком.
– Я пришел, чтобы сказать вещь, которая, может быть, удивит вас, если вы сами ничего не заметили. Я долго думал, долго боролся с собою, прежде чем прийти… У меня нет большой надежды на благоприятный ответ, но молчать дальше я не в состоянии. Мне кажется, вы не обидитесь, если я стану говорить совершенно искренне…
Он смолкает, ожидая какого-нибудь поощрения, но напрасно. Ни одного звука, ни одного слова, ни одного взгляда с ее стороны. Видно только, что она покраснела и не знает, куда деваться от волнения.
Хребтов продолжает:
– Может быть, я говорю неясно, но вещь, которую хочу сказать, очень проста. Я люблю вас, Надежда Александровна, и жить без вас для меня невозможно.
Она вздрагивает и инстинктивным жестом отодвигается от него подальше. Но он, ободренный тем, что самое трудное слово наконец сказано, начинает говорить свободнее и горячее.
– Я никогда не любил раньше, на этот же раз люблю безумно. Все ночи напролет думаю о вас. Для меня ни в чем нет больше интереса. Мне нужны вы и больше ничего на свете…
Его руки делают какой-то нелепый жест в воздухе и падают на колени. Наступает минута молчания.
Крестовская встает, стараясь не глядеть на профессора, потому что лицо его в этот момент отвратительнее, чем когда-либо.
Голос ее звучит обидою, когда она произносит:
– Но ведь не думаете же вы, что я вас люблю!
Однако эти слова не обескураживают Хребтова. Он и раньше знал, что она его не любит. Он не смеет рассчитывать на любовь. Он пришел просить только дружбы, доверия, уважения. Он хочет, чтобы она позволила ему сделать ее счастливой. Он поделится с нею своей славой, он окружит ее роскошью, даст в ее распоряжение много денег. Разве только те браки бывают счастливы, которые совершаются по любви?
Напоминание о деньгах показалось Крестовской оскорблением. Последние остатки доброго чувства к несчастному, которое она принесла с собою в эту комнату, исчезают. Она уже не отвертывается от профессора, жалея его уродство, а смотрит на него прямо, радуясь его безобразию, потому что весь он стал ей противен и гадок.
Но он этого не замечает. Его состояние близко к экстазу. Ему так необходимо убедить ее, что, исчерпавши все доводы, он повторяет одно и то же по несколько раз, произносит какие-то бессмысленные фразы, отрывки мыслей, прошедших через его голову в течение прошлой ночи.
Он говорит, размахивая руками, тысяча гримас сменяется у него на лице. Его уродливый корпус паука раскачивается, изгибается, постепенно приближаясь к ней.
И Надежда Александровна чувствует, что он полон безумным желанием обладать ею. Такое ощущение вызывает у нее страшный кошмар. Здесь нет уже Хребтова, знакомого, смешного, неуклюжего, хотя несимпатичного, но заслуживающего сожаления. Здесь какой-то фантастический урод говорит хриплым голосом и протягивает к ней руки. Это огромный паук с глазами, полными бешеной страсти, хочет ее схватить.
С ужасом отскакивает она от него и ее восклицание звучит, как крик погибающей:
– Нет… нет… ни за что!
Он останавливается как вкопанный. Ее голос и движения говорят о глубоком отвращении. Значит, надежды нет… значит…
Положение вещей сразу становится для него ясным, но оно слишком ужасно, чтобы можно было с ним примириться.
Хребтов падает на колени. Слезы начинают течь из глаз, рыдания разрывают грудь.
Он чувствует, что вот здесь, перед ним, открывается могила. Хуже могилы – холодная, глубокая безнадежность. На него веет ужасом бесконечных страданий, и, хотя разум говорит, что надежды нет, животный инстинкт приказывает ему ползать на коленях, просить, плакать.
Это бессознательный взрыв мольбы, и под его влиянием уродство профессора достигает своего предела.
Крестовская глядит на него, как зачарованная; все происходящее так ужасно, так отвратительно, что кажется сном. Чувство действительности начинает покидать ее, сменяясь безумным страхом.