Страница 8 из 91
Два понятийных и ценностных ряда, казалось бы, четко разграниченных, объединяются в «примере», порождая сильнейший эффект неожиданности. Взгляд церковного автора на мир, взгляд, который он разделял со своими современниками, равно как и роль проповедника, побуждали его искать подобного рода парадоксальные ситуации и выделять именно их из потока жизни, фиксировать на них внимание аудитории. Назидательность проповеди, в которой использован «пример», проистекала как раз из неожиданного сталкивания диаметральных противоположностей, поражавшего аудиторию.
Сугубая прозаичность быта и повседневных отношений внезапно раскрывается в «примерах» по-новому, будучи освещена отблесками другого мира. Слыхал я, когда был в Париже, повествует Жак де Витри, о школяре, который при смерти передал другу матрас, дабы тот подарил его за упокой его души. Друг не спешил выполнить завещание, и ему во сне явился покойник: он лежал на веревках раскаленной кровати. На следующий день его друг отдал матрас в странноприимный дом, и в ту же ночь увидел школяра покоящимся на матрасе, и веревки более ему не вредили (Crane, N 115).
Церковный писатель отчетливо понимал, что завладеть вниманием слушателей проповеди он сумеет только тогда, когда от более или менее общих и отвлеченных поучений о гибельности греха и необходимости спасения души, которые утомительны и докучливы для паствы, он обратится к конкретному факту, занимательному сюжету, упомянет людей, живших в настоящее время или в прошлом, какие-то происшествия, считающиеся подлинными и засвидетельствованные древними авторами или современными очевидцами. Событие, в особенности свежее, имевшее место где-то неподалеку, — излюбленный и, без сомнения, наиболее эффективный сюжет «примера» в проповеди. Рассказ о нем неизменно имеет один и тот же результат: прихожане, которые до этого не слушают проповедника, клюют носом или судачат между собой о более интересных делах и ждут не дождутся, когда священник с миром и благословением их отпустит, внезапно превращаются в заинтересованных и внимательных слушателей. Общее и далекое вдруг превращается в конкретно-знакомое, ближайшим образом касающееся всех и каждого, в живую новость, которая поражает воображение и западает в память.
Мне уже приходилось в другом месте цитировать рассказ Цезария Гейстербахского о проповеди, которую аббат Гевард читал монахам. Многие из них дремали, и аббат вскричал: «Послушайте-ка, братья, послушайте, какую новую замечательную историю я вам поведаю. Жил-был король по имени Артур…» И тут аббат остановился и не продолжал. «Видите, братья, какая беда, — сказал он, — когда говорю я о Боге, вы спите, а как молвлю о легковесном, тотчас пробуждаетесь и настораживаете уши» (DM, IV: 36). К этому сообщению мною было сделано примечание: подобно некоторым другим средневековым текстам, рассказ Цезария представляет собой парафраз античной темы, в данном случае — повести о том, как Демад, выступая в народном собрании, привлек внимание участников только тогда, когда, прервав свою речь, начал излагать басню Эзопа о Деметре, ласточке и угре[22]. Но вся прелесть «примера» Цезария Гейстербахского — в заключительной фразе: «Я присутствовал на той проповеди».
То, что именно «двумирность» содержания «примера» выражает самую сущность жанра, становится особенно ясным при рассмотрении дальнейшей его судьбы. Принято считать, что жанр коротких анекдотов оказался чрезвычайно живучим; он был перенят и литературой Возрождения. Но при переходе от средневекового «примера» к ренессансной новелле двуплановость повествования исчезает, действие проецируется исключительно на экране земной, посюсторонней жизни, и это различие между первоначальной и новой формами рассказа выявляет всю глубину трансформации, пережитой жанром. Ренессанс отказывается от наиболее характерной и привлекательной для средневековой аудитории черты «примера» и вместе с нравоучением, моралите, вытесняет из него парадоксальное объединение мира земного и мира иного; по необходимости, разрушается самая структура «примера». Остается лишь внешнее сходство.
Но средневековый «пример» отличался и от жанров, существовавших в древности. Повествования античности, которые могли послужить его прообразом, должны были свидетельствовать о славе исторических или мифологических героев, между тем как средневековые «примеры» с самого начала своего существования характеризовались тем, что их персонажами могли быть люди какого угодно статуса и положения — рыцари, духовные лица, крестьяне так же, как и древние мудрецы или правители. В центре внимания в «примере», по мнению Ж. Ле Гоффа, был, собственно, не сам человек, а некое происшествие, в истинность которого верили. Ведь средневековый «пример» не прославлял, а поучал и обращал в истинную веру[23]. Это утверждение, может быть, нуждается в известном уточнении. Средневековый «пример», действительно, служил делу спасения и наставления, а не восславлял чей-то подвиг, но в фокусе его повествования неизменно находится человек, с которым и происходило описываемое чудесное событие. Весь мир, включая пространство и время, соотнесен с ним, вращается вокруг него, и специфическим образом из-за него (или ради него) «деформируется». Именно человек служит «точкой отсчета» для повествования. Событие, в центре которого может оказаться любой человек, — таков сюжет средневекового «примера». Конечно, человек здесь не охарактеризован всесторонне. Но такой многомерной оценки персонажа обычно не дают и другие жанры средневековой литературы. Однако о человеке в «примерах» сказано главное, с точки зрения проповедника: праведный он или грешный и какова мера его греховности. Состоянием души человека и определяется событие.
Важно другое наблюдение Ле Гоффа: античный «пример» представляет собой обращение индивида к индивиду, тогда как средневековый «пример» обращен ко всем христианам прихода. И это естественно, поскольку такой «пример» был включен в проповедь. В отличие от древнего рассказа, статичного по своей структуре, средневековый «пример» динамичен[24]. Мне кажется, что эта особенность средневековых «примеров» тесно связана с отмеченной выше «двумирностью» их содержания. Соприкосновение мира земного, с его повседневным бытом и обыденным человеческим поведением (включая и греховность людей, ибо она повсеместна и ежечасна), с миром иным, откуда являются Христос, Богоматерь, святые либо бесы и души умерших, пересечение обоих миров — создает невозможную, парадоксальную ситуацию, порождая напряженное действие, которое влечет за собой чрезвычайные последствия. Естественно, что описывающий подобную коллизию «пример» не мог не быть предельно динамичен. Все, свершающееся в «примерах», рисует людей в крайних состояниях: религиозного возбуждения и отчаянья, предельной радости и неимоверного ужаса, на грани смерти или даже по ту сторону жизни. Ситуации здесь, как правило, «пограничные». Это не мелкие происшествия, которые забываются вскоре после того как случились, — событие, упоминаемое «примером», обычно изображает поворотный, переломный пункт в жизни человека или его кончину. «Пример» динамичен, ибо он драматичен.
В отдельных случаях видно, как внимание проповедника сосредоточивается не на тех аспектах события, которые вызывают удивление у современного читателя. Два года назад, повествует Цезарий Гейстербахский, в одной деревне близ Кёльна священник служил мессу и, приготовив гостию, хотел взять ее для причастия, но сосуд отскочил в сторону, и так повторялось трижды. Выяснилось, что в хлеб был запечен маленький червячок, и нет сомнения, что ангелы отвергли хлеб как нечистый. Автор называет свидетелей происшествия. Но что привлекло его внимание? — Отнюдь не прыжки сосуда сами по себе. — «Видишь, какова небрежность наших священников? Жены звонарей готовят гостии без тщания. Не из овса, а из пшеницы следует их изготовлять» (DM, IX: 65. Ср. IX: 66).
22
Гуревич А. Я. Проблемы средневековой народной культуры. — М., 1981, с.27, примеч.2.
23
Bremond Cl., Le Goff J., Schmitt J.-C. Op. cit., p.29 sq., 46 sq.
24
Ibid., р. 46–47.