Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 91

Возможности историка познакомиться с самосознанием представителей разных классов и групп средневекового общества невелики. Помимо недостатка в источниках главное ограничение состоит в том, что имеющиеся памятники накладывают на реальную социальную структуру весьма своеобразную понятийную сетку. Проповедники рассматривают современное им общество с точки зрения евангельской морали, требованиям которой оно заведомо не может отвечать. Их подход — максималистский. Не земной мир с его смрадом грехов, а небесные обители — идеал, проповедуемый с кафедры. Отказ от повседневных интересов и страстей, препятствующих спасению души, самообуздание, подчинение всей жизни достижению потустороннего блаженства — к этому призывали духовенство и проповедники, и такова общая установка «примеров». Поэтому у Лекуа де ла Марша, одним из первых исследовавшего проповедническую деятельность во Франции XIII века, были все основания писать: моралисты рисуют зло, но не добро; проповедь — своеобразный трибунал, перед которым проходят все грехи и пороки. «Когда дело доходит до проповеди, — говорил Жак де Витри, — священник должен быть суров»[119].

В этом мире почти вовсе нет радости, говорит проповедник, ибо все удовольствия нынешней жизни завершаются печалью, и земное существование — не что иное, как плачевная песнь (ТЕ, 84). «Философская антропология» проповедников может быть резюмирована «примером» о короле, вопрошавшем некоего мудреца. Он задал ему пять вопросов. Первый: «Кто человек?» Ответ: «Слуга смерти, гость, путник, прохожий». Второй вопрос: «Кому подобен человек?» — «Снегу, который немедленно тает при малейшем тепле». Третий вопрос: «Каков образ существования человека?» — «Свеча на ветру, гаснущая быстро, подобно искре, пена, поглощаемая морем». Четвертый вопрос: «Где человек?» — «Во всякого рода борении: внутри него идет война из-за сокрушений совести, вокруг него идет борьба из-за вещей, которых он жаждет». Пятый вопрос: «Каковы товарищи человека?» — «Их семеро: голод, жажда, жара, холод, усталость, болезнь и смерть» (ТЕ, 99. Ср. ЕВ, 54). Рассуждение, в котором буквально первое и последнее слово — «смерть».

Однако радикальный пессимизм не был той позицией, на которой проповедник мог удержаться. Призывая к небесам, монахи нищенствующих орденов жили на земле, в гуще общества. Они превосходно знали все социальные разряды и статусы и, предъявляя прихожанам нравственные требования, которые были им не по плечу, вместе с тем оставались в достаточной мере реалистами, для того чтобы строить свою проповедь, учитывая возможности паствы. От гневного и беспощадного осуждения грешников до демонстрации безграничного милосердия бога и в особенности святой Девы, от живописания ужасов ада до обещания спасения даже тем, кто покается в последний миг своего земного существования, — таков диапазон их воздействия на умы и чувства верующих. Угрожая вечными муками, они менее всего намеревались повергнуть аудиторию в отчаянье. Недаром «примеры» неоднократно специально обращаются к тем, кто усомнился в возможности божьего прощения и избавления от геенны и готов лишить себя жизни, — необходимо возвратить им надежду. Проповедники из новых орденов были опытными социальными манипуляторами. Поэтому их идеи об обществе сами по себе заслуживают всяческого внимания. Они ведь не просто рисуют его устройство, — они стремятся активно на него воздействовать. А для этого нужно ясно представлять его себе и воспринимать идущие от него импульсы, учитывать новые тенденции.

Проповедь была одним из главнейших и наиболее эффективных средств формирования общественного мнения. Она представляла собой одновременно и орудие воздействия на поведение людей и свидетельство установок, складывавшихся в обществе, настроений определенной социальной среды.

«Социальная критика» авторов «примеров» всецело моральна. Система критериев, с которой они подходят к оценке общества и отдельных его частей, — это каталог грехов, цель же критики — не совершенствование общественной структуры или социальные преобразования, а искоренение человеческих пороков, спасение души. И тем не менее, морализируя и обличая грешное поведение современников, проповедники обнаруживают глубокое знание общества и понимание присущих ему противоречий. Свои инвективы, направленные практически против всех социальных разрядов и классов, они не таили в рукописях, доступных лишь посвященным, — то были речи, произносимые публично и обращенные ко всем и каждому. Поэтому нельзя недооценивать эффективность их социально-моральных рассуждений. Среди идеологов и предводителей средневековых бунтов и восстаний видное место занимали проповедники, подчас порывавшие с церковью и монашеством, но выдвинувшиеся именно из их кругов. Это обстоятельство, указывающее на одну из возможных тенденций развития проповеди, само по себе побуждает со всем вниманием подойти к заложенной в ней «социологической мысли».

Не будучи адекватным выражением действительной структуры феодального общества, проповедь и «примеры» дают ее в своеобразном преломлении. Но, несомненно, это преломление именно феодальной структуры. Основополагающая оппозиция в сознании проповедников, обращенном на социальный мир, — это оппозиция «благородства» и «низости». Они обращаются к этому противопоставлению по самым разным и подчас неожиданным поводам.

Рыцари нашего времени, кои не перестают отнимать у бедняков их имущество, заявляет Этьен де Бурбон, суть maxime rustici («величайшие мужланы, подлецы»). Когда рыцари спросили магистра Алэна Лилльского (известного схоласта второй половины XII века), в чем заключается высшее благородство (maxima curialitas), тот отвечал, что оно состоит в щедрости, с какой делают подарки и оказывают благодеяния (liberalitas dandi et beneficiendi), и с таким определением все согласились. Тогда философ в свою очередь спросил их: в чем величайшая низость (summa rusticitas)? Между рыцарями возник спор, и они попросили магистра Алэна самому дать ответ. «Коль все вы согласны с утверждением о том, что готовность давать и благодетельствовать есть самое благородное (curialissimum), то с необходимостью должны вы согласиться и с тем, что, напротив, самое подлое (rusticissimum) есть склонность отнимать и чинить зло и что те, кто обездоливают бедняков, суть rusticissimi» (ЕВ, 293).

Эта идея столь занимает Этьена де Бурбон, что он возвращается к ней в другой связи. Rusticus — это вор и грабитель, пишет он, и подобно тому как великие благородство и щедрость (nobilitas et liberalitas) заключаются в том, чтобы дарить, так, напротив, великие неблагородство и подлость (i





И Алэн Лилльский и Этьен Бурбонский превосходно знают, что благородными в обществе почитаются именно рыцари и что щедрость, гостеприимство и готовность делать подарки рассматриваются как специфически аристократические доблести. Неблагородными же и подлыми считаются те самые бедняки, которых рыцари при случае грабят. Rusticus, селянин, крестьянин — человек, лишенный аристократического происхождения, но в высшей степени симптоматично, что в средневековом обществе rusticitas значило уже не «сельская простота», «наивность», «простодушие», «неуклюжесть», как в древности, но «подлость», «грубость», «низость» в нравственном значении этих терминов. Французское слово, которое скрывается за rusticitas в этих «примерах», — vilain, от лат. villanus, сельский житель, крестьянин[120]. В моральном же плане все выворачивается наизнанку, вернее — приобретает свой истинный вид, и подлыми и низкими оказываются, в глазах проповедников, те люди, которых «официально» считают благородными.

Продолжая обличать недостойное поведение знати, Этьен де Бурбон приводит и другой «пример». При первом появлении доминиканских проповедников в Бургундии они увидели рыцарей, которые гнали быков и коров, захваченных у бедняков. Один монах спросил их: «Кто вы?» — «Вы же видите, что мы рыцари». — «Нет, мы видим, что вы пастухи и козопасы… Каковы же вы, коль гоните то, что самое подлое? Ведь вы не постыдились гнать крестьянский скот — достояние бедняков, тогда как гнушаетесь пасти собственных животных. Но вернее сказать, что эти животные ведут вас к вратам ада, нежели что вы их гоните к себе домой» (ЕВ, 27). «Ныне много есть рыцарей, — говорит Жак де Витри, — кои принуждают своих людей выполнять службы, по-французски называемые corvées, не давая им даже хлеба… И многие ныне говорят, оправдывая отнятие коровы у бедняка земледельца: хватит мужику, коль оставляю ему теленка и позволяю ему жить. Не сотворил я ему столько зла, сколько мог, если б захотел. Гуся я забрал, а перо ему оставил…» (Crane, N 137–38). Пересказав басню о волке, подавившемся костью, от которой его избавил аист, и ответившем на его просьбу о награде: «Не довольно ли тебе того, что я оставил тебя в живых?» — Одо из Черитона говорит: «Так и крестьяне и бедняки: они не получают за свою службу никакой платы, и господин говорит: „Ты — мой человек; не замечательно ли то, что я не сдираю с тебя кожу и оставляю в живых?“» Прелаты и магнаты, продолжает Одо, молятся и проливают слезы, что не мешает им обдирать и губить простецов подданных (Hervieux, 183,184. Ср. 213, 308).

119

Lecoy de la Marche A. Op. cit., р. 313.

120

К противопоставлению rusticus — nobilis авторы «примеров» возвращаются неоднократно и по самым разным поводам. См., например, ТЕ, N 26.