Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 126

За этим плотным слоем инвектив и оскорблений, обрушиваемых цистерцианским аббатом на голову нашего героя, едва ли можно различить реальные черты личности Абеляра. Однако эти обвинения и оскорбления могли способствовать формированию враждебного Абеляру общественного мнения (в той мере, в какой о нем можно говорить применительно к XII веку).

Но вот еще одно высказывание Бернара об Абеляре: «Это человек, сам с собой не сходственный, внутри Ирод, снаружи Иоанн; весь он двусмыслен, и нет в нем ничего от монаха, кроме звания и одеянья» (Homo sibi dissimilis, intus Herodes, foris Joa

Другое свидетельство — надгробная надпись, сочиненная друзьями: «Здесь лежит Петр Абеляр. Ему единственному было открыто все, что было доступно познанию» (Petrus hic iacet Abailardus. Huic soli patuit scibile quidquid erat)28. Но, собственно, разносторонность познаний и ученость, коими отличался «отец схоластики», не вызывали сомнений ни у его последователей, ни у противников. Различие заключалось в том, как оценить эти его качества и, в частности, согласуются ли они с католическим правоверием. Как видим, на сей счет высказывались самые противоположные суждения.

И действительно, в разных его сочинениях выступают неодинаковые свойства его ума и характера: то он в высшей степени серьезен и ортодоксален с точки зрения богословия, то вдается в тонкости диалектики, сталкивающей одно с другим самые противоречивые суждения; то он не чужд иронии и шутки. Все вместе могло породить у недоброжелателей подозрения в том, что Абеляр близок к ереси, если вообще не впал в нее.

Подобно некоторым другим своим современникам, Абеляр следовал принципу «познай самого себя». На протяжении всего Средневековья люди, которые проявляли склонность к самоанализу и писали о самих себе, упорно задавались вопросом: «Кто я? Что я собой представляю?». Этот вопрос, мучивший уже Августина, терзал авиньонского клирика Опицина (Opicinus de Canistris) в первой половине XIV века (о нем — ниже), но его задает себе и такой, казалось бы, не средневековый мыслитель, как Мишель Монтень: «На этом свете я не видел чудища более диковинного, чем я сам. К любой странности привыкаешь со временем и благодаря постоянному с ней общению; но чем больше я сам с собою общаюсь и себя познаю, тем больше изумляюсь своему уродству, тем меньше разбираюсь в том, что же я, собственно, такое» (Essais, 3, XI).

По-видимому, противоречивая личность Абеляра представляла загадку уже для его современников, такой она остается и для нас. Можно лишь предположить, что, расширяя границы между собой и миром, защищая их от вторжений извне, Абеляр инстинктивно не желал сказать о себе больше, чем записал в своей «Истории». Но в нем рождался новый тип личности — автономный индивид, который оберегает свой внутренний мир и переживает перманентный конфликт со своим окружением, конфликт, побуждающий его все вновь себя определять. Если не принимать на веру его слова о том, что повсюду — в монастыре, в школе, в кругу философов, в церковной среде — против него беспрерывно плелись нити заговора, то можно заподозрить: в силу своих личностных особенностей, равно как и вследствие того нового социального статуса, который он пытался для себя выработать, он не мог органично войти ни в один коллектив. Отсюда — постоянные конфликты и чувство загнанности, им испытываемое. И отсюда же — настороженное, даже враждебное отношение общества к индивиду, который не подходит под общепринятые мерки.





Абеляр уникален. Но вместе с тем в его личном жизненном пути нашел выражение определенный социальный процесс — зарождение психологического типа профессионального ученого. Нужно было ждать следующего столетия, чтобы возникли университеты, и тем не менее уже во времена Абеляра можно наблюдать появление людей, которые, порывая со своим происхождением и с традиционными для монахов занятиями и образом жизни, всецело посвящали себя научному познанию и превращали школьное преподавание в источник средств своего существования. Абеляр, который отказался от рыцарского права первородства ради науки и не без гордости заявлял о своей неспособности к земледелию и презрении к монашескому нищенству, считал единственным своим призванием «службу собственным языком»29.

Формирование самосознания профессиональных интеллектуалов, с их специфической системой ценностей, верой в силу разума и индивидуального понимания, новым менталитетом, опережало их становление как социального слоя. Судьба Абеляра, при всей ее индивидуальной неповторимости, была отчасти обусловлена этим процессом.

«История моих бедствий» — единственное в своем роде свидетельство о человеческой личности; подобного ему мы не встретим ни в предшествовавшие столетия (после Августина), ни в более поздний период Средневековья. Уникальность этого сочинения заключается, на мой взгляд, помимо всего прочего и прежде всего, в том, что в центре внимания автора — его собственная жизнь. в этом, в частности, еще одно отличие «Истории бедствий» от рассмотренной ранее «исповеди» Гвибера Ножанского. Как мы видели выше, последний немало рассказал о себе, в особенности о начальном этапе своей жизни, но затем он как бы забывает о ней, и «большая история» все более вторгается в его повествование, вытесняя автобиографию. Под пером Абеляра события «большой истории», такие, как церковный собор, упоминаются лишь постольку, поскольку они выступают в качестве неотъемлемых аспектов его собственной приватной истории. Сами по себе эти собрания духовенства его не занимают. Могут возразить, что и в «Исповеди» Августина, по сути дела, повествуется исключительно об его внутренней и внешней жизни. Однако Августин — автор не одной только «Исповеди», но и большого числа других многоразличных произведений, в частности книги «О Граде Божьем», в которой, как бы дополняя и уравновешивая «микроисторию» «Исповеди», он ведет речь о событиях всемирно-исторического масштаба. Между тем Абеляр никогда не обращался к подобным сюжетам, и «История моих бедствий», вновь подчеркнем это, есть законченное и искусно сочиненное свидетельство о личности, всецело сосредоточенной на самой себе. При этом существенно иметь в виду, что перед нами не жизнь государственного деятеля или церковного иерарха, изображение которой с неизбежностью повлекло бы за собой смешение или переплетение обеих линий историописания — частной и публичной. Так, Эйнхард, рисуя биографию Карла Великого, по необходимости повествует не только о чертах его характера и образе жизни, но и о деяниях его как государя, о проводимой им большой политике. Абеляр — частное лицо, магистр, мыслитель, любовник и муж, монах, который против своей воли предстает перед высшими церковными инстанциями. Итак, не «Historia ecclesiastica», не «Historia mundi», не «Gesta Dei per francos», но «HISTORIA CALAMITATUM MEARUM». Самое понятие historia «приватизировано» Абеляром. Даже если у нас нет уверенности в том, что это название принадлежит автору, оно вполне адекватно содержанию этого сочинения.

Но не может не поразить контраст между отмеченным выше полным умолчанием о каких-либо друзьях Абеляра и тем, что он адресует свою «Историю» анонимному другу. Не порождено ли это обращение к вымышленному, скорее всего, другу потребностью дать себе самоотчет и вместе с тем излиться перед кем-то, поведать о пережитых невзгодах, среди которых, при всей их многочисленности, видимо, две были наиболее тяжкими — его кастрация, радикально переломившая всю его судьбу, и предельное Унижение, перенесенное им на церковном соборе, где он был принужден собственной рукой бросить в огонь свой теологический труд и, «подобно мальчишке», прочитать по книге, как по шпаргалке, символ веры. И здесь мы вновь возвращаемся к вопросу: что подвигло Абеляра написать свою автобиографию-исповедь?30 Перед нами — попытка свести счеты с противниками, оправдать свои поступки, возможно, удовлетворить какие-то практические нужды, равно как и преподнести «другу» и прочим читателям серию назидательных «примеров». Но невозможно исключить и иной, более глубокий мотив: поведать о себе не только современникам, но и последующим поколениям, и в этом авторском порыве приоткрывается личность Абеляра. Правы те исследователи, которые подчеркивают существенные различия между его автобиографическим опытом и обращением Петрарки к потомкам, — они принадлежат к разным эпохам и, естественно, выражают разные типы человеческой личности. Но то, что «История моих бедствий» была создана по канонам риторики XII века, не должно заслонять от нашего взора персоналистского смысла этого послания.