Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 124 из 126

(14) Berthold von Regensburg. Op. cit. № 19.

(15) Stahleder H. Op. cit. S. 118 ff., 186.

(16) Bosl K. Die Grundlagen der modernen Gesellschaft im Mittelalter. Eine deutsche Gesellschaftsgeschichte des Mittelalters. Stuttgart, 1972, Bd. 2, S. 212 ff., 354 ff; Luhe 1. von der, Rocke W. Op. cit. S. 65.

(17) В этом смысле в высшей степени показательна уже упомянутая про поведь «О десяти хорах ангельских и христианстве». Подобно тому, как Дионисий Ареопагит рисует расчлененную на девять хоров иерархию небесных сил (десятый хор составили ангелы, отпавшие от Бога и превратившиеся в демонов), Бертольд развертывает картину современного ему общества, которое тоже состоит из девяти «хоров» — социально-профессиональных: духовенство, монашество и господа («мирские судьи»). За ними следуют жители города. Они, в свою очередь, образуют несколько «хоров»: мастера. изготовляющие одежду; ремесленники, работающие с помощью железных орудий, причем низшие подчинены высшим и служат им. К трем высшим «хорам» людей относятся разряды, возглавляемые папой. Далее следуют купцы, совершающие дальние поездки; торговцы съестными припасами. Как видим, социальная структура города наиболее детализирована в этой проповеди, и речь здесь идет не столько об иерархии служб, сколько об их «горизонтальном» многообразии. Восьмой разряд (или «хор») — это крестьяне. К девятому «хору» принадлежат врачи. Бесовский «хор», выпадающий из этой социальной структуры, составляют игрецы и жонглеры, к профессии которых средневековая церковь неизменно относилась отрицательно. Итак, в поле зрения нашего проповедника — уже не три массовидных ordines, но многоразличие социальных и профессиональных групп. В качестве критерия, на основе которого эти группы различаются, выступает человеческая активность, в частности и в особенности — труд. «Социология» Бертольда, уподобляющая общественную структуру системе ангельских «хоров», пронизана идеей служения — служения представителей одних разрядов другим и служения всех их Господу. Подробнее об этом см.: Гуревич А. Я. Средневековый мир: культура безмолвствующего большинства. С. 211–220.

(18) Brown Р. The Body and Society. Men, Women and Sexual Renunciation in Early Christianity. New York, 1988.

(19) Berthold von Regensburg. Op. cit. № 23.

(20) Ibid. № 25.

(21) Stock B. The Implications of Literacy. Princeton, 1983. P. 90–92.

Данте: живой в потустороннем мире*

(1) Андреев М.Л. Семиотика «Новой жизни» // Другие средние века. М.; СПб., 2000. С. 13–18.

(2) Голенищев-Кутузов И. Н. Жизнь Данте // Данте Алигьери. Малые произведения. М., 1968. С. 424.





(3) См.: Branca V. La «Vita Nuova» // Cultura e scuola, 1965, Nr. 13–14; ejusd. Poetica del rinovamento e tradizione agiografica nella «Vita Nuova» // Studi in onore di Italo Siciliano. Firenze, 1966.

(4) См.: Голеншцев-Кутузов И. H. Творчество Данте и мировая культура. М., 1971. С. 183.

(5) Тонкое и убедительное истолкование «Новой жизни» было недавно предложено М.Л.Андреевым. Считая жизнеописания провансальских трубадуров ее главным жанровым прототипом, он подчеркивает, что у трубадуров повествование от первого лица не встречается никогда и жизнеописание поэтому тяготеет к казусности и анекдотичности. «Новая жизнь» автобиографична по-своему: ничто «не выводит нас здесь из мира внутреннего в мир внешний; жизнеописание предстает не как серия анекдотов, а как ряд душевных состояний — видений, озарений, скорбей, радостей. Оттого-то так бледен, так призрачен внешний мир в „Новой жизни“ — в нем нет ничего, что не было бы проекцией внутреннего мира». «Любовное чувство в „Новой жизни“ по мере его нарастания или, лучше сказать, по мере его самораскрытия все ближе соприкасается с чувством религиозным, а сам предмет этого чувства все ощутимее сдвигается в сферу сакрального». Это, по мнению М. Л. Андреева, соответствует общей интенции средневековой культуры, в которой «два этих языка, язык религии и язык любви, демонстрируют устойчивую тенденцию к сближению. Путь средневековой поэзии, от ранних провансальцев к поздним и к их итальянским последователям, — это путь нарастающей спиритуализации, в ходе которой и образ любви, и образ возлюбленной приобретают специфические для этой культуры атрибуты духовности». Поэтому, пишет Андреев, «понятны и объяснимы многочисленные попытки прочтения „Новой жизни“ как „легенды о св. Беатриче“, как ее жития, даже как ее евангелия. Понятны, но все равно неверны, ибо… в „Новой жизни“ Беатриче нет, это рассказ не о ней: если Беатриче — святая, то „Новая жизнь“ — это житие одного из свидетелей ее святости; если Беатриче — Христос, то „Новая жизнь“ — это евангелие, рассказывающее об евангелисте» (Андреев М. Л. Указ. соч. С. 15–16).

(6) О «Божественной Комедии» см., в частности: Боткин Л. М. Данте и его время. Поэт и политика. М., 1965; Андреев М.Л. Время и вечность в «Божественной Комедии» // Дантовские чтения. М., 1979; Он же. Данте // История литературы Италии. Т. I: Средние века. М., 2000.

(7) Thomas Aquinas. Summa Theologiae, 2a, 2ae, Q. CIX, Art. I: публичный разговор о себе допустим лишь в том случае, когда надобно опровергнуть злонамеренную клевету (пример — Иов) либо когда автор намерен увлечь слушателей к высшей истине.

(8) Данте Алигьери. Малые произведения, с. 114–115. Ср. «Новая жизнь», XXVIII. (там же. С. 40.) См. об этом также: Зарецкий Ю.П. Смертный грех гордыни и ренессансная автобиография // Средние века. Вып. 55. М., 1992.

(9) Человеческая индивидуальность в творчестве Данте занимает видное место в исследовании Эриха Ауэрбаха «Данте — поэт земного мира» (М., 2004; впервые опубликовано в 1929 г.). В своем странствии по потусторонним царствам Данте встречает тени людей, многие из которых обладают четко выраженным характером. Смерть уже вывела их из зоны времени, обитатели Ада и Чистилища принадлежат вечности, в которой подвергаются нескончаемым карам либо очистительным мукам. Однако тот нравственный облик, который сформировался при их жизни, ни в коей мере не утрачен ими. Будучи исключены из времени, несущего постоянные перемены, души грешников сохраняют неповторимые индивидуальные черты. Сохраняют они и память о событиях жизни, прежде всего о тех деяниях, которые привели их к печальному финалу.

Ничего подобного мы не найдем в средневековых видениях, в которых акцент делается не на особенном, но на общем: скорее на грехах и положенных за них наказаниях, нежели на личности грешника. Рассказывая о посещении его матери призраком покойного отца, Гвибер Ножанский не преминул отметить, что, когда мать обратилась к выходцу с того света, назвав его по имени, тот возразил: в царстве мертвых люди утрачивают собственное имя. И действительно, визионеры, описывая свое странствие по миру иному, довольно редко упоминают имена населяющих его душ. Умерший грешник как бы обезличивается, теряет свою идентичность.

Совершенно иная картина рисуется в «Божественной Комедии». Как только что было отмечено, страдающие от мук обитатели Ада и Чистилища сохраняют не только имя и земной зримый облик, но и главнейшие черты характера. Более того, многие из них по-прежнему исполнены интереса к жизни живых.

По Ауэрбаху, «мертвые души» уже осуждены и обречены на вечные муки, но вместе с тем, как кажется, Страшный суд все еще впереди. Эта двойственность — не ошибка исследователя, но скорее отражает неискоренимую противоречивость средневековых представлений о Божьем суде. Вспомним мысль об индивидуальной и коллективной эсхатологиях, высказанную нами выше. В результате мы сталкиваемся с явным и вопиющим противоречием: поэт, удивительным образом перенесенный в потусторонний мир, обитатели которого навечно осуждены и, следовательно, уже представали пред Страшным судом, по окончании этого странствия возвращается в мир живых, которым перспектива Страшного суда угрожает в неопределенном будущем. Такова неискоренимая глубокая раздвоенность эсхатологических верований той эпохи.