Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 104 из 126

Вместе с тем попытка обрисовать свой собственный жизненный путь, не просто путь человека, завершающего его, но путь историка, стремящегося критично подойти к применяемым им способам самоописания, позволила мне яснее различить некоторые особенности конструкции сочинений, созданных моими персонажами. Автобиография всегда не закончена, ибо пишется она не тогда, когда жизнь человеческая завершается, но подчас годами и даже десятилетиями ранее, в какой-то промежуточный момент этой жизни. Несомненно, когда сочиняются подобные «автобиографии», умонастроение пишущего бросает свет на уже прожитую жизнь. Это умонастроение организует создаваемый текст, сообщая ему связность и цельность, подчиненные определенной сверхзадаче: отвлекаясь от бесчисленных случайностей и разрозненных эпизодов, автор исповеди или апологии вольно или невольно отбирает те моменты, которые поддаются выстраиванию в связную и непротиворечивую систему. Настоящий момент — время создания текста — оказывается той электрической искрой, которая, пронизывая все отобранные для изложения эпизоды, сплавляет их в единую картину жизни.

Это обстоятельство кажется самоочевидным, но все же его важно отметить: автобиографический текст неизбежно подчинен во всех своих фрагментах единому замыслу. Избираемый авторами средневековых автобиографий или исповедей жанр самоописания предопределяет его структуру, содержание и, вне сомнения, те пробелы и умолчания, о которых современный исследователь не может не сожалеть, но которые диктуются правилами жанра.

Память — вот ключевое слово для характеристики этих жизнеописаний. Но память для человека той эпохи, с ее особыми ритмами, длительностями и замедлениями, была чем-то иным, нежели для нас, людей Нового времени. То, что произошло некогда с монахом или другим клириком, — а именно таковыми были большинство авторов средневековых «мемуаров», — очевидно, не принадлежало одному только прошлому. Этот эпизод, будь он действительным фактом его жизни или заимствованием из какого-то литературного текста, продолжал существовать в некоем надвременном состоянии: он длился во времени и способствовал организации личного опыта.

Как показывают современные исследования, поминовение усопших в ходе церковной литургии не представляло собой простого упоминания о них, ибо в этот момент они присутствовали в храме, являясь неотъемлемой частью религиозной общности2 (мы видели, что подобные верования в немалой мере определяли особенности средневекового «портрета»).

Иными словами, сочинитель автобиографии или исповеди оперировал временными категориями, существенно отличавшимися от привычных нам. Время не только движется, но и стоит на месте, возвращается вспять и соприкасается с вечностью. Поэтому автобиография не вполне индивидуализирована, а в своих главнейших пунктах она не может не опираться на упоминание событий и персонажей, заимствованных из текстов совсем иного происхождения.

Августин пишет об обширных «залах памяти», по которым разгуливает мысль вспоминающего. Но, как явствует из «Исповеди», он организует свои воспоминания в строгую последовательность, подчиненную не столько ходу времени, сколько стремлению придать внутренний смысл пережитому как постоянному восхождению от язычества к истинной вере. Зигзаги этого пути, отклонения от него забываются и элиминируются, и его жизнь вплоть до встречи с истинным Богом и слияния с Ним утрачивает свою хаотичность и перерастает в Судьбу.

Категория «судьбы» — одна из центральных в средневековом мировиденьи. На многочисленных рисунках и фресках Фортуна вращает свое колесо, цепляясь за которое, лица разных состояний — мирских или духовных — возносятся, с тем чтобы в конечном итоге быть сброшенными. Фигура судьбы то сливается с божественным Провидением, то отделяется от него. В любом случае в ней воплощены одновременно и надежды людей, и их отчаянье, порождаемое сознанием непрочности жизни, чреватой удачами и неудачами. Но в автобиографиях и самоописаниях изученных нами авторов судьба далеко не всегда служит синонимом слепой Фортуны — индивид активно участвует в ее формировании и, соответственно, выступает не только в качестве жертвы прихотей судьбы, но и творцом ее.

Постфактум Августин сознает, что все происшедшее с ним определялось волею Господа, но, разумеется, он не простая игрушка Провидения. Если верить Абеляру, судьба обрушивает на него жестокие удары, меняющие ход его жизни. Но неожиданность их — отчасти мнимая, поскольку выпавшие на его долю испытания сделались неизбежными в силу осознанных поступков самого Абеляра. Его характер, его талант и, следовательно, индивидуальность суть факторы, во многом определившие его судьбу.





В известном смысле можно сказать: личность — это судьба. Напомним, что сходную мысль можно обнаружить уже в песнях «Старшей Эдды», — готовя страшную месть своему супругу Атли. погубившему ее братьев, Гудрун «выращивает, вскармливает свою судьбу». В песни подчеркивается активность человека, проявляющаяся в роковые, поворотные моменты его бытия.

Активность в формировании собственной биографии может проявляться не в одних только жизненных поступках, но и в способе их изображения. У нас нет уверенности в том, что Франческо Петрарка действительно совершил восхождение на гору Ванту, с тем чтобы там, на ее вершине, поднявшийся ветер раскрыл «Исповедь» Августина на должной странице, и мы можем подозревать, что этот многозначительный эпизод сочинен поэтом с целью создать стройную и исполненную смысла траекторию его жизненного пути.

Судя по всему, авиньонский клирик Опицин испытал немало невзгод и, возможно, был психически нездоров. Это не только не помешало, но, наверное, даже помогло ему обрести внутреннюю целостность собственной биографии, повторяющей, в его глазах, судьбу Боэция и, более того, воспроизводящей сакральные прототипы жизни Иоанна Крестителя и самого Христа.

Казалось бы, между Августином, Абеляром и Опицином мало общего, и жизни их несхожи. То, что их, на мой взгляд, объединяет и делает сравнимыми, — это идея или, лучше сказать, чувство судьбы, хотя и выступающей в разных обликах — божественного Провидения у Августина, серии невзгод у Абеляра или последовательности сакраментальных событий и явлений, в которых Опицин находит высший надличностный смысл.

Проблема человеческой личности — не просто один из сюжетов исторической антропологии — это проблема нашего с вами самосознания. В мире, где мы являемся свидетелями как мощного взлета человеческого ума и таланта, так и доселе неслыханной стандартизации массового сознания, отрицающей личность и ее выбор, в этом мире каждый из нас поставлен перед необходимостью разрешить вековечную загадку: что есть человек и каковы пределы его свободы?

Разве то, что превратило наш континент в современную Европу, а разобщенный на локальные цивилизации мир — в единое пространство, не было в конечном счете обусловлено специфической структурой личности, сложившейся именно и только здесь? Обсуждая причины, позволившие Западу выйти за пределы традиционного общества и сделавшие неизбежным этот прорыв, указывают на развитие городов как центров формирования гражданского права, центров производства и торговли и очагов зарождения буржуазных отношений и предпринимательской инициативы, на изменение религиозно-этических установок («дух протестантизма»), на особую, только Западу свойственную структуру знания, определившую безудержный прогресс науки и техники и индустриальную революцию. Все так, но если вдуматься, то не станет ли ясным, что и успехи в сфере материальной цивилизации, и новые системы социальных связей, и возникновение новых этических и религиозных моделей — все это не что иное, как многообразные проявления специфического тина личности, которая преодолевала в себе «родовое существо» и освобождалась от сословных ограничений, т. е. индивидуализировалась?

Эти проблемы не принадлежат одной только истории. Процесс складывания Европы продолжается — и на Западе с его тенденциями экономической, политической и отчасти культурной интеграции, и в восточной половине Европы, до недавнего времени насильственно отторгнутой от «единого европейского дома».