Страница 120 из 133
Руки и плечи ее мелко дрожали. Чтобы унять дрожь, Василь положил Марийке на плечо руку, обнял легонько, как бы окутал мягким крылом, и повел вдоль Белой Ольшанки. И от этого нежного, доверчивого прикосновения пугливая боль осела на дно Марийкиной души, и снова к ней вернулось недавнее чувство, и снова поплыло в причудливом круговороте небо.
…Оно не остановилось ни на второй, ни на третий день. Марийка точно потеряла голову, шла навстречу своей любви без оглядки, без колебаний, погружалась в любовь, как в глубокую пучину.
С этой любовью, сама того не замечая, открывала заново мир. Становилась все ближе и ближе к нему: к этим звездам, к осени, к травам. Жила трепетной и тревожной жизнью. Любовь как бы подняла ее над миром, дала возможность острее почувствовать себя. С Иваном она чувствовала себя уверенно. А здесь что-то подсказывало ей, что любовь ведет и спасает их обоих одновременно. И особенно Василя. Видела — без нее ему и жизнь не в жизнь. И это гасило ее последние колебания.
…На следующий день вечером Василь пришел к ним. Бренчали вдвоем на гитаре, играли в карты, и Марийка смеялась, потому что все время выигрывала. Звали и тетку Наталку, но та играть не захотела, сновала по хате, ворочала горшками, а потом подошла и демонстративно поправила на стене Иванову фотографию в потемневшей кленовой рамке. Иван хмурил густые брови, строго сжимал губы, но Марийка не прочитала в его черных глазах ни осуждения, ни гнева. Однако что-то повернулось у нее в душе и острым кончиком коснулось сердца. Василь встал, снял с гвоздя фуражку. За ним встала и Марийка.
— Куда вы? — впервые за вечер подала голос тетка Наталка.
— Пойду провожу, — не опуская глаз, ответила Марийка.
— Помоги мне молоть ячмень, я одна не справлюсь, — сказала тетка, не отводя взгляда от фотокарточки в кленовой рамке. И забормотала что-то себе под нос, и до Василя долетело лишь одно слово: «позором».
— Мы, тетя, не позорим память Ивана, — сказал Василь. — Разве ж мы виноваты… Я люблю Марийку…
Тетка ничего не ответила, и они ушли. Наталка вышла вслед за ними, укрепила плошки над жерновами, скрежетнула тяжелым камнем о камень. Марийка притворила за собой дверь, но свет просачивался сквозь маленькое оконце вверху, он преследовал их до самого конца улицы.
В воскресенье справляли Надийкину и Петрову свадьбу. Петро шел в примаки, у него трое маленьких в семье — брат и сестры. У Надийкиной хаты сгорел верх, ее ремонтировали, поэтому Марийка предложила сыграть свадьбу у нее. Три комнаты, широкий двор и сад, да и близко — через дорогу от Надийки. Если бы дома был Чуйман, он бы, пожалуй, и не разрешил, ведь Марийка повытащит на свадебный стол немало припасов из его амбара. Наварили и напекли, наставили на столы всего, что удалось припрятать от немцев. Но мало кто угостился этими кушаньями. В тот день близ села начали строить аэродром, и всем приказали выйти вечером (днем — опасно, могут бомбить) на работу, да еще пришло на село известие, что объявлена вербовка в Донбасс, и потому всего трое или четверо девчат забежали на минутку поздравить молодых. Сошлись соседки, вдовы и пожилые солдатки. Выпили по чарке-другой самогона, а затянули не свадебную, а горькую вдовью, запели «Трех воронов», а потом «Калину-малину». И стояла в хате тоска, и плыла в открытые окна песня, черная и печальная, как вороново крыло:
Песня плыла над селом, а где-то высоко в густой тьме летели бомбардировщики, гудели угрожающе, выискивали на земле солдатские жизни. Они полетели дальше, а песня вернулась, закружила над хатой:
Печально опустила на руки голову Надийка, глубоко затягивался цигаркой, сидя на крыльце, Петро, думая свою нелегкую думу.
А потом кто-то оборвал «Калину» на полуслове и затянул «Горлицу», да так, что она полетела над острой гранью, где по одну сторону смех, а по другую — рыдания. Но ни смех, ни рыдания уже не были властны над Василем и Марийкой. Ими владела уже иная сила, высокая, неодолимая, беспредельная. Они стояли обнявшись и слушали не песню, а биение собственных сердец, и горячая всепоглощающая волна снова заливала их, это была их общая волна, общий огонь. И губы, налитые жаждой жизни и любви, губы Марийки — это были уже его губы, а сильные мозолистые руки Василя — это были ее руки.
— Пойдем ко мне, — сказал Василь тем же голосом, что и тогда, возле школы.
— К тебе, — еще не понимая смысла этих его слов, эхом повторила Марийка.
— Навсегда, — твердо сказал он.
— Пойдем, — сказала она тихо. — Подожди минутку… Я сейчас… Наброшу платок.
Марийка не знала, что тетка Наталка стоит в темной светлице у открытого окна и слушает их разговор. Она накинула на плечи черный, в красных цветах платок и пошла к двери. И тут дорогу ей преградила тетка. Стояла, опустив вдоль тела сухие руки, смотрела острыми осуждающими глазами.
— А Иван? — спросила она.
Марийка молчала.
— Муж твой? — снова спросила Наталка.
В хате стало тихо, женщины прервали беседу, смотрели сосредоточенно и внимательно. Все они были на стороне тетки, все преграждали Марийке дорогу, и, пожалуй, именно это больше всего возмутило Марийку.
— Где он, где? — закричала она. — Скажи? Или вы скажите, тетка Ганна, вы, бабуся Мотря?
Это ее обращение, этот крик вывел вдов и солдаток из оцепенения. Они заговорили все разом, замахали руками, принялись рассказывать, как в соседнем селе солдат вернулся домой после двух похоронок, как возвращались солдаты, похороненные живыми свидетелями, как ждут они сами, солдатские вдовы, своих мужей. Они не осуждали ее, не стыдили, что идет вот так, без венца и без загса, на зов мужчины, они хотели воскресить в ней надежду, в которую, может быть, не верили сами. Они хотели верить в свои надежды, в свои чаяния. А Марийка разбивала, хоронила их надежды своею любовью.
На крыльце заскрипели шаги, в хату вошел Василь. Он понял все.
— Тетя Наталка, — сказал он, и голос его задрожал, — отступитесь. Сойдите с дороги.
Наталка повернулась к нему, прижала к груди стиснутые в кулаки руки.
— Не имеете права, — подалась она вперед.
— Как это не имеем? — вскричал Василь. — Мы любим друг друга. Я хочу взять Марийку в жены.
— Не имеешь права, — стояла на своем Наталка, все сильнее сжимая кулаки. — Не имеешь!
— Имею, имею, мы пойдем с ней… Пойдем. По всей земле… Не слушай ее, Марийка! Пойдем со мной!
Пожалуй, он сам уже не помнил, что говорил. Хотел обойти Наталку, сделал шаг к Марийке, но Наталка выпрямилась, раскинула, как птица, руки, закричала:
— Он жив. Он письмо прислал!
И хоть это была неправда, очевидная всем, однако своим криком, своей фанатичной верой Наталка как бы вырвала Ивана на мгновение из небытия, поставила рядом с собой.
И Василь отступил перед этим мгновением. Он побледнел, губы его свела судорога. Глубоко, по самые глаза, надвинул фуражку и вышел.
Его шаги простучали в глубокой тишине. На всех снова напало оцепенение. Женщины стояли удивленные тем, что произошло, удивленные собой, ошеломленные, придавленные безмерной тяжестью своего горя. И враз послышалось тихое всхлипывание. Это Наталка прислонилась к притолоке, закрыла руками лицо. Тогда заголосили все вдовы, все солдатки, изгоревавшиеся и несчастные, и заплакала Марийка, изгоревавшаяся не меньше их, потому что даже не знала, кто же она — солдатка или вдова. Они плакали о молодости, о счастье, которое не сбылось, плакали, усевшись в кружок, они как бы просили извинения своими слезами у Марийки и ее любви, а она — у них. Смывали слезами черную горечь с души и не могли смыть, топили в слезах горе и не могли утопить; рыдали так безутешно, что в том рыдании расплавилось бы железо, но не плавилось горе.