Страница 11 из 66
Неожиданно она попрощалась и побежала во двор, оставив собеседникам для ночных воспоминаний звонкий перестук каблучков по цементным ступенькам крыльца.
Все уже спали, только Фросина Федоровна сидела в большой комнате за швейной машинкой и строчила.
— Чего это ты раскраснелась? — сказала, мельком поглядев на нее.
И Лина сразу прижалась щекой к ее щеке, ей стало хорошо-хорошо, так хорошо, как не было еще никогда, даже сладко заныло в груди.
И мать поняла все.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
После слякоти и гололеда выпал легкий снежок — уже, наверно, последний в этом году — и прихватило морозцем. Снег под ногами поскрипывал, и Василь Федорович с удовольствием прислушивался к своим шагам: последние зимы больше плакали дождями, а не веселили снегами да морозами, и теперь жадная память воскресила свист полозьев и визг утоптанного снега под детскими каблучками, а это воспоминание добавило ему в душу бодрости и молодой тревоги. Хотя ему и без того было легко, чуть ли не радостно. Как всегда, когда он шагал на работу. Она давно стала смыслом его жизни, он любил рано встать, нырнуть в человеческий водоворот, чтобы его искали, он кого-то искал, чтобы теребили и он теребил, любил распоряжаться, советовать, и не потому, что это легче, чем возле трактора или на ферме, ведь он знал всякую работу, на ней вырос и сейчас еще чувствовал себя вровень с косарями и пахарями, — а чтобы перебарывать эту вот сутолоку, приводить все к ладу и, наконец, доводить задуманное до логического конца, до завершения. В этом, наверно, не было ничего нового, любой человеческий труд чем-то венчается. В том кругу, в каком жил — в хлеборобском, — он поднимался со ступеньки на ступеньку, чуял силу, мощь, был уверен в своем месте. Только изредка ревниво прикидывал в мыслях: каков он — в масштабах района, области, чем лучше, чем хуже других, и надо сказать, оценивал себя самокритично.
Вся улица пахла печеным хлебом, ничего равного этому запаху нет в мире, это запах самой жизни, а в их селе к тому же особенный — такой хлеб пекли только в их пекарне. Об этом запахе, об этом хлебе, секрет выпечки которого знала только бабка Текля да тетка Одарка, шла слава по всему району, это было Грековой гордостью, которую, кстати, он никогда не показывал. Ибо она была связана с чем-то лежащим в самой сердцевине мира, человечество извечно живо любовью и хлебом, недаром женщины, особенно у которых малые дети, больше всего благодарны ему за пекарню. У иных хлеб будто глина, за день становится камнем, а у них — словно кулич. И еще чем нежданно-негаданно подкупил Грек женские души, так это газовыми плитами; газ провели из самого Чернигова, вбухав в это дело немалые денежки. Он ощутил со стороны мужей что-то похожее на ревность и посмеивался, но не пристыженно, а скорей вызывающе. «Позиция у меня такая, — отвечал на шутки, — чтобы освободить нашим женщинам время для работы в колхозе». И не признавался, что больше всего в этой позиции его греет мысль, что он скрасил чью-то жизнь, что у хозяйки появится время, чтобы отдохнуть, приласкать детей, а может, и мужа.
Василь Федорович шагал вдоль улицы, что раскинулась над широкой и мелкой лощиной, по дну которой бежала речушка Лебедка, сейчас схваченная льдом и присыпанная снегом. Через шесть-семь километров Лебедка впадала в Десну. Василь Федорович помнил ее порядочной речушкой, куда полноводней, чем нынче, по ней плавали на лодках и ловили на глубине щук и окуней, теперь она почти иссякла и едва подает голос в своих берегах.
Село раскинулось по долине, на левом от Лебедки склоне, и захватило кусок поля к северу, в сторону Десны. Строится оно и сейчас: сразу же за колхозной конторой торчит несколько сборных домиков, их сдают в аренду тем, кто вернулся из армии или приехал издалека — осесть на этих песчаных землях, — домики ставят в конец улицы, одной из тех, что выходят в поле. Еще больше народу строится наново, прямо какое-то поветрие — соревнуются, у кого больше комнат и выше потолки, непомерную цену платят. Вон кирпичный дом, лет десять строил его из отходов стеклофабрики Семен Раковка, мужик не слишком зажиточный, а перешли в новую хату только жена да сын: самому Семену из оставшегося цемента соорудили на кладбище бетонный столбик… Старых домов в селе десять — пятнадцать да несколько новых, поставленных на старополесский лад, — они и придают селу тот неуловимый колорит, которым оно отличается от поселений Слобожанщины или Подолья. С востока к селу подступили сосновые боры, молодые хвойники осенили его зеленым крылом с юга, так что земли «Дружбы» в основном тянулись в сторону северную, деснянскую, и смыкались с угодьями колхоза «Заря», села Широкая Печь, что над самой Десной. Сулак — село древнее, стариной пахнет от одного названия, оброненного когда-то здесь то ли монголами, то ли татарами.
Василь Федорович вошел в контору — большое, некрасивое, смахивающее на казарму строение под дикими грушами, которые басовито гудели в ветреную погоду. На этом месте когда-то стояла экономия, и груши остались еще с тех времен, и несколько вязов, и два тополя, на одном из которых чернело аистиное гнездо.
Первым делом — что в суточной сводке. «Вчера вышло на работу двести сорок человек, заработок тысяча пятьсот шестьдесят два рубля…» — читал он. Долголетними стараниями в колхозе налажена диспетчерская служба, и это очень важно.
Почти час ушел на просмотр и подписывание всяких бумаг — счетов, заявок, ведомостей, а потом начался тот самый крутеж, в котором он чувствовал себя так уверенно и против которого сражался. Звонил в область знакомому директору завода — просил цемента; заведующий филиалом, который помещался в соседнем селе Мариновке, долго и нудно рассказывал о выбраковке коров, называя их по именам; пришли за советом, как переоборудовать электролинию на фермах, электрики, и он их сначала прогнал («Вы специалисты, вы и думайте»), но потом вернул, и они вместе изучали схемы. Так до обеда. Уже собрался ехать домой, а оттуда к силосной яме, которую открыли сегодня, как вдруг под окнами мягко фыркнула машина и почти сразу в кабинет внесся Любка, крича с порога:
— Первый, еще с кем-то…
А в комнату уже входил Ратушный с моложавым мужчиной в дымчатых очках, в меховой курточке с белым воротником и белыми отворотами.
— Привез я к вам корреспондента из Киева, — сказал Ратушный после приветствия, усаживаясь на одном из стульев, стоящих вдоль стены. — Хочет писать…
Василь Федорович уже плохо слышал, что хочет писать киевлянин. Слова «привез корреспондента» укололи его в самое сердце, а там снова вскипела обида, и уже Грека понесло, как машину без тормозов с крутой горы.
— О чем же тут писать? — развел он руками. — Разве про выговор, который влепили третьего дня… Так уж сообщили в газете. «Председатель в корзине», фельетон. И вообще у меня сейчас обеденный перерыв… — и демонстративно переставил с окна на стол шахматную доску с фигурами.
Заядлый шахматист невысокого класса, он начал партию против Любки еще позавчера, но так и не выбрал минуты довести ее до конца. Наверно, сами короли уже позабыли, куда направили своих подданных, а те — какие форпосты штурмовали, кони спали, а пушечные жерла кто-то засыпал сигаретным пеплом.
— Садись! — велел он Любке, который все еще топтался возле дверей (любил слушать руководящие беседы), смущенно мигал глазами навыкате и шмыгал носом, будто школьник.
Тот не посмел отказаться — близкое начальство может и уязвить побольней — и сел. Во взгляде Грека на секретаря можно было прочитать: «А разве нам нельзя… Я тоже человек», — это на поверхности, вполне невинное, а глубже затаенное: «Звездочку отобрал, опозорил, а теперь привез этого, в очках… Как же я могу…» Он представил только, как рассказывает корреспонденту о передовом опыте, и чуть не задохнулся от злости.
— И у меня тоже обеденный перерыв, — объявил Ратушный.
Он улыбнулся слегка натянуто, все-таки срам перед корреспондентом, а слегка и так, что тот должен был понять: секретарь прощает Греку эти фокусы. Мол, «крепкий хозяин и мужик честный… к тому же и обидно ему… Я это прощаю, должен стерпеть. И вообще он с норовом. Может взбрыкнуть. Я тебе говорил об этом». Все это само по себе обесценивало «фокус» и разозлило Василя Федоровича. Он не отрывался от шахматной доски, совал как попало фигуры, время от времени мурлыкая: «Ой, чей то конь стоит». И опять: «Ой, чей то конь стоит». Но дальше конь не двигался. И видать, Грек думал не про атаку на королевском фланге и проиграл — и оттого рассердился еще сильней. «Ой, чей то конь стоит…» И потрогал фигуру пальцами.