Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 189



Лейпциг в те времена по численности населения почти не уступал Франкфурту – здесь тоже проживало около тридцати тысяч человек. В отличие от Франкфурта, он не мог похвастаться лабиринтами старинных переулков, но зато носил на себе печать прогресса: широкие улицы, единообразные фасады, квартиры, выстроенные в соответствии с планировкой, знаменитые перестроенные дворы, по своим размерам напоминавшие настоящие площади, – ежедневно здесь шла оживленная торговля и кипела общественная жизнь. На один из таких дворов выходили окна квартиры новоиспеченного студента. Квартира была удобной, светлой, состояла из двух комнат и находилась всего в двух шагах от «Ауэрбаховского погребка», где молодой студент был частым посетителем. В Лейпциге, как и во Франкфурте, проходили ярмарки, на которые съезжалась разношерстная европейская публика, – мелькали необычные красочные национальные наряды, гудел разноязычный говор. Все здесь было еще ярче, еще разнообразнее, еще громче, чем во Франкфурте, как не без гордости писал Гёте Корнелии. Особенно ему понравились греки – потомки древнего народа, знакомого ему из книг. Во время ярмарки, когда город не мог вместить всех гостей, студентам приходилось уступать негоциантам свои квартиры и комнаты. Это правило коснулось и Гёте, который время от времени был вынужден довольствоваться чердачной комнатушкой в хозяйственной пристройке на окраине города. В открытом Лейпциге человек был хуже защищен от ветра, чем на извилистых улицах Франкфурта. Гёте здесь постоянно мучился простудами, и приятели подшучивали над ним из-за его красного носа.

Городской вал в начале века сравняли с землей и засадили липами. Это стало излюбленным местом прогулок, куда приходили других посмотреть и себя показать. Здесь полагалось вести себя галантно, и студенты, которые обычно отличались грубыми манерами, тоже, если им позволяли финансы, прогуливались в шелковых чулках, с напудренными волосами, со шляпой под мышкой и изящной шпагой на боку. Лейпциг был знаменит своей элегантностью, которую воспел в своих стихах местный поэт Юст Фридрих Цахариэ:

Молодой Гёте имел все возможности жить на широкую ногу. Отец посылал ему средства из расчета сто гульденов в месяц (примерно столько же трудолюбивый ремесленник зарабатывал за год). Питался студент дорого и разнообразно. В октябре 1765 года он пишет в письме другу детства Ризе: «Курятина, гусятина, индейки, утки, куропатки, вальдшнепы, форель, зайчатина, дичь, щука, фазаны, устрицы и тому подобное. Это каждый день бывает на столе»[61]. Дорог и театр, если брать хорошие места и к тому же, как Гёте, приглашать своих сокурсников.

Он вообще был очень щедр, в том числе и на пирушках, устраиваемых на природе или в трактире. Для пошива одежды в доме Гёте использовались первосортные материалы, но на мастерах отец экономил, поручая крой и шитье домашнему портному. В итоге наряды выходили устарелые, нелепые и кичливые. Вольфганг выглядел в них смехотворно, и поэтому все до последнего костюмы, фраки, сорочки, жилетки и шейные платки он сменил на последний крик лейпцигской моды. Когда Горн снова встретил своего друга в Лейпциге, он его не узнал. В августе 1766 года Горн пишет общему другу Моорсу: «Если бы ты его увидел, ты бы или взвился от гнева, или лопнул от смеха. <…> При своей гордости он еще и франт, а все его наряды, какими бы прекрасными они ни были, выдают столь шутовской вкус, что он один такой во всей академии»[62]. Сам Гёте пишет Ризе – четвертому другу из этого дружеского союза: «Я здесь стал заметной фигурой». И добавляет: «Но пока еще не франт»[63].

Очевидно, он все же стал таковым, во всяком случае, в глазах маленького робкого Горна. Ему был важен внешний эффект, он держался щеголем, потому что здесь, в великосветском Лейпциге, ему самому приходилось бороться с запугивающим его окружением. На каждом шагу ему давали понять, что ему не хватает элегантности, светского лоска и легкости в общении. Его произношение вызывало раздражение у саксонцев, которые, как это ни смешно звучит, свой диалект почитали за образец лингвистического совершенства. Из-за того что он питал отвращение к игре в карты, его считали занудой, который к тому же нарочно восстанавливал против себя окружающих. «У меня побольше вкуса и понимания прекрасного, чем у наших галантных кавалеров, и зачастую в их компании я не могу удержаться от того, чтобы не указать им на убожество их суждений»[64], – пишет он своей сестре Корнелии. И после первых успехов в обществе чинные, добропорядочные семьи постепенно перестают его приглашать. Впрочем, среди студентов он завоевал себе славу чудака-интеллектуала, а пока еще неуклюжее юношеское обаяние сделало его любимцем молодых и более зрелых женщин. Первые с ним флиртовали, вторые опекали его. Особенно благоволила ему супруга надворного советника Бёме, профессора истории и государственного права, которому рекомендовали Гёте еще из Франкфурта. Она пыталась привить ему хороший вкус и хорошие манеры и умерить его пылкую натуру. Он читал ей свои стихи, а она осторожно их критиковала. Очень бережно, стараясь не обидеть, она то и дело давала ему совет, который ему уже приходилось слышать от некоторых профессоров в менее любезной формулировке: он должен вести себя скромнее и усердно заниматься. Но на него эти советы только нагоняли тоску. «Вот уже полгода, как пандекты терзают мою память, а я, по правде сказать, ничего толком не запомнил», – пишет он Корнелии. Вроде бы его заинтересовала история права, но профессор застрял на Пунических войнах. Исчерпывающих знаний ему получить не удается. «Я распустился и ничего не знаю»[65]. Себя он не считает виноватым в том, что совсем не продвигается в учебе. Это скорее камень в огород отца, навязавшего ему Лейпцигский университет.

Впрочем, несмотря на общую подавленность и неуверенность на чужбине, уже в первые недели в Лейпциге Гёте переживает моменты радости и даже эйфории. Однажды он посылает Ризе вместе с письмом одно из тех стихотворений, которые так легко сходили с его пера. Написаны они были как бы между прочим, без каких-либо амбиций и именно поэтому выходили особенно удачными:

Полгода спустя он изливает тому же другу свою измученную душу: он «одинок, одинок, совершенно одинок»[67]. И снова его настроение находит отражение в стихах:

Дальше, уже в прозе, он описывает, что его гнетет и заставляет искать уединения, но уже через несколько строк снова переходит к повествованию в стихах:

60

Цит. по: Bielschowsky 1, 43.

61

WA IV, 1, 15 (21.10.1765).

62



VB 1, 9 (12.8.1766).

63

WA IV, 1, 14 (20.10.1765).

64

WA IV, 1, 81 (18.10. 766).

65

WA IV, 1, 117 (14.10.1767).

66

WA IV, 1, 13 (21.8.1765). Перевод Н. Берновской.

67

WA IV, 1, 44 (28.4.1766).