Страница 159 из 162
Через два дня они с Лукой пошли в сборочный цех и увидели почти готовый самолёт. А ведь недавно существовал только рисунок, замысел… Каждый из рабочих сделал совсем немного — гайку, болт, элерон, какую-то часть фюзеляжа, кресло для пилота, шасси… А все вместе сотворили чудо — самолёт, и скошенные крылья его скоро коснутся синего поднебесья.
Феропонт сразу увидел гайку в руках у слесаря.
Хвостовое оперение самолёта напоминало огромный трёх лепестковый серебряный цветок. Монтажник с тарировочным ключом в руке добивался абсолютного равновесия и одинакового напряжения между тремя лепестками — килем и стабилизаторами. Перекос исключён самой конструкцией, но важно другое — необходимое для пилота ощущение чуткости, послушности руля. Вот этого-то и добивались монтажники.
— Хорошие гайки, — гордо сказал Феропонт, когда они возвращались к своему цеху.
— Да, — ответил Лука. — Умелые руки их сделали.
— Цитирую Горегляда, — торжественно объявил ученик: — От скромности ты не умрёшь.
— Я не о себе, о тебе сказал. Иногда говорят: лёгкая или тяжёлая рука. Так вот, у тебя умная рука…
— А ты и рад: перевоспитал Феропонта Тимченко. Ошибаешься…
— Поживём — увидим, но работу эту ты по гроб жизни не забудешь. Вот, возьми на память. — И протянул парню готовую гайку. Феропонт снова покраснел от удовольствия. И когда уже исчезнет эта дурацкая способность краснеть по любому поводу? Как малый ребёнок.
— Она нужна в сборочном.
— Мы же с запасом сделали. Брака, как тебе известно, не было.
— Где же сорок девятая? Неужто себе взял? — Парень обрадовался: будет у них по одинаковому сувениру в память о первой совместной рабочей ночи.
— Нет, возьму позже. Сейчас она у Горегляда. Показывает комиссии, оформляет документацию. Испытание по теории пройдёшь — и ты уже не ученик…
— Нет, я не хочу.
— Чего не хочешь? Стать самостоятельным токарем?
— Я с тобой хочу.
— А мы и будем вместе. Куда я денусь? Это уж, видно, нам на роду написано быть вместе…
— Ненадолго, — сказал Феропонт.
— Нет, надолго. На всю жизнь, — ответил Лука. — Кем бы ты ни стал потом, всё равно этой ночи не забудешь. И я не забуду.
Феропонт хотел что-то сказать и не рискнул: в горле непривычная сухость и спазмы, и глаза подозрительно чешутся. Лучше промолчать.
До сорок первого цеха дошли молча.
— Давай махнём в театр? — спросил Феропонт.
— С удовольствием. У меня теперь все вечера, кроме субботы, свободные.
— И ещё одна просьба: зайди как-нибудь к нам, я хочу тебя с моими предками познакомить.
— Нет, — сказал Лука. — Эта встреча вряд ли принесёт радость твоему отцу.
— Ты думаешь, он тебя считает виноватым?
— Не думаю. Просто у него осталось неприятное воспоминание. Одним словом, не надо…
Лука сказал «у меня все вечера свободны» и погрустнел, пропало у него хорошее настроение, возникшее там, в сборочном цехе. Да, вечера у него свободны. И он сам виноват в этом. Нечистый дёрнул его за язык рассказать всё Майоле… Вот и казнись теперь, ходи в театр с Феропонтом. Ничего, скоро откроются подготовительные курсы в институт. Чего, чего, а работу себе он найдёт. Лишь бы не думать о Майоле. Она, конечно, о Луке ни разу не вспомнила, вычеркнула его из жизни, и всё. А вот Лука Лихобор не станет этого делать.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
В понедельник назначен был переезд в новый корпус. В субботу, когда Лука появился в госпитале, его встретил невероятный шум. У инвалидов, как ни странно, обнаружилась уйма личных вещей, не только собранных за последнее время, но привезённых ещё с фронта. У моряка лежал под матрацем старательно спрятанный, но долгие годы не чищенный пистолет, старый немецкий «парабеллум» с обоймой патронов.
— Зачем он вам? — удивился Лука. Ведь ни поднять оружие, ни тем более выстрелить матрос первой статьи не мог: по самые плечи были отняты руки.
— Положи в сундук, пусть лежит, — рявкнул моряк.
Лука послушно выполнил приказ.
Отец хотел захватить с собой в новый корпус портрет Майолы, который по его просьбе няня приклеила к стене синтетическим клеем. И теперь Семён Лихобор требовал, чтобы сын снял картинку, не повредив её.
Лука взглянул на серьёзное, сосредоточенное лицо Майолы и опустил глаза — так заколотилось сердце.
— Чего ты встал, как горшок с кашей! — командовал отец. — Принеси мокрую тряпку, намочи бумагу, должна она. окаянная, отклеиться. Без портрета я отсюда не уеду, и осторожно — испортишь, я тебе голову оторву.
Лука пошёл к няне, взял мокрое полотенце, но синтетический клей не поддавался.
— Вместе со стеной заберём его отсюда. — Отец стоял на своём.
— Корпус завалится, — насмешливо возразил Лука.
— Пускай валится, туда ему и дорога! — кричал отец. — В понедельник принесёшь молоток и зубило, осторожно вырубишь.
— Хорошо, — покорно проговорил сын, соглашаясь на всё, лишь бы только отвлечь внимание отца от портрета. В душе он был уверен, что отец затеял всю эту мороку нарочно, желая напомнить Луке о Майоле.
Когда все пожитки инвалидов были упакованы, Семён Лихобор передумал:
— А зачем нам, братва, это старое барахло? Я с собой ничего не возьму. Только портрет из стены вырубим. Новую жизнь начинаем… Когда мы отсюда выедем, возьмём спички, бутылку бензина и подпалим всё к чёрту лысому! Чтоб и не вспоминалось!
— И сядешь в тюрьму за поджог государственного имущества, — закончил Лука.
— Так ты ловко, незаметно подожги. Эти корпуса всё равно снесут, с землёй сровняют. А нам хочется по смотреть, как будет ясным огнём пылать наше лихо.
— Нет, — ответил Лука, — чего не обещаю, того не обещаю.
— Ладно, но молоток и зубило принеси обязательно.
— Принесу. Ну, всего хорошего, — попрощался Лука и вышел из девятой палаты. Сердце его наполнялось щемящей острой болью, стоило ему ступить ногой на территорию госпиталя. Можно, конечно, переехать в новое красивое здание, можно сжечь эти бараки и сровнять их с землёй, но разве сожжёшь вместе с ними твоё горе, Семён Лихобор?
Лихобор вышел на крыльцо, в светлом небе раннего вечера отчётливо вырисовывались серо-зелёные, измученные зимой верхушки сосен, вдохнул всей грудью смолистый запах апрельского ветра. Хорошая всё-таки штука — весна…
— Здравствуй, — послышалось совсем рядом, и Лука вздрогнул. Майола Саможук сидела на лавочке, лицо строгое, деловое, смотрит на Луку равнодушно.
Сложным путём пришла девушка к этой хорошо знакомой скамейке. Тогда, в их последнюю встречу, она нашла в себе силы бросить в лицо Луке обидные слова, и потом, поблагодарив шофёра на прощание, пришла домой внешне спокойная: ни отец, ни мать ничего не заметили. Но после разговора с Загорным всё перепуталось.
Гимнастку в синем трико с алой трепетной лентой в руке она не забывала. Стоило только закрыть глаза, как сразу плыла в памяти, то извиваясь, то вихрем взлетая вверх, то покорно стелясь к ногам, широкая красная полоса, словно перечёркивая крест-накрест жизнь Майолы. Не забывала девушка и разговора с Загорным, и его слова, сказанные ей на прощание…
Чего же он требовал? Чтобы она сама пошла и сказала этому упрямому, зазнавшемуся Луке: «Я люблю тебя, женись на мне, пожалуйста»? При одной мысли об этом мороз пробегал по коже. Ходить на тренировки и видеть серьёзное лицо Василия Семёновича тоже почему-то стало неприятно, тренер стал частью чужого, враждебного девушке мира, в котором жил Лука Лихобор.
Казалось, в жизни она всё сумела подчинить своей воле. Оставалась неприкосновенной одна святая точка — госпиталь инвалидов. Здесь всё напоминало о Луке, во ведь можно было не подходить к седьмому корпусу, тем более, что её подшефный, пятый, стоял на отшибе.
В пятом корпусе тоже мечтали о переезде в новый дворец, о новой жизни, не похожей на нынешнюю, хотя каждый понимал, что изменится она только внешне…
И всё чаще представлялся Майоле праздник — День Победы с торжественным парадом пионеров перед героями войны. Зашла в комитет комсомола, рассказала о своём плане.