Страница 2 из 190
А тем временем большевики на совещании, происходившем полулегально в Доме профсоюзов, договаривались, что дальше делать. Разъезжаться по местам — об этом нельзя было и думать. Продолжать работу в Киеве — немыслимо: с минуты на минуту можно было ждать ареста. Поэтому предложение харьковчан переехать в полном составе в Харьков, чтобы вместе с делегатами областного съезда Советов Донецко-Криворожского бассейна продолжить работу по созданию всеукраинского советского органа власти, было принято без возражений, единогласно. Прямо с совещания небольшими группами и отправились на вокзал…
Однообразно выстукивали колеса на стыках рельсов. Беспорядочный гомон голосов в вагоне от утомления уже воспринимался как шум далекой порожистой реки и навевал дремоту. Однако Федору Ивановичу никак не удавалось заснуть; перестал думать о Киеве — родной Славгород возник в представлении, пробудив какую-то смутную тревогу. Еще в Киеве он настаивал на том, что ехать в Харьков им всем троим никак не следовало бы. Кого-нибудь одного непременно нужно отрядить домой (как это сделали почти все делегации из других городов). Время тревожное. Кто знает — не сориентированные как следует в обстановке, не наделают ли там товарищи каких-нибудь глупостей. Гаевой не разделял опасений Федора Ивановича. Гаевого поддержал Савчук. И отговорили-таки. Сообща написали письмо Мирославе Супрун, которая осталась в комитете за Гаевого, и вот в Ромодане нужно будет найти кого-нибудь, чтобы передать это письмо в Славгород.
На этом Федор Иванович немного успокоился. А затем как-то неожиданно для самого себя и задремал. Но ненадолго. Очнулся внезапно, от какого-то резкого звука. Никак не мог понять, что это могло быть. В купе все спали. Так по крайней мере ему показалось. Но вот солдат, который до сих пор сидел неподвижно, в напряженной позе, украдкой шевельнулся. Тихонько вынул спичку из коробка. Это он, видимо, и скрипнул коробком. Потом осторожно чиркнул спичкой, закурил и осветил огоньком лицо Бондаренко. Встретившись неожиданно с настороженным взглядом Федора Ивановича, солдат так смутился, что сразу не догадался и спичку потушить. Какой-то миг они напряженно глядели в глаза друг другу, пока спичка не погасла.
— Простите, — первым заговорил солдат, — может, я разбудил вас?
Бондаренко промолчал. Тогда, несколько раз сразу затянувшись цигаркой, солдат заговорил снова:
— Еще раз простите, ну, а спрошу все же. Где я вас видел?
— Не знаю, — ответил слегка удивленный таким вопросом Федор Иванович.
— От самой Гребенки из головы не выходит. Все фронты в мыслях прошел. А вот не вспомню.
Федор Иванович сказал, что на фронте ему как раз и не пришлось быть.
— Ну, а больше и негде, пожалуй, — вслух размышлял солдат. — До войны нигде не случалось бывать. Сидел, как суслик, в своей Балке.
— А вы откуда?
— Славгородского уезда, Ветробалчанской волости.
— Из какого села?
— Да село так и зовется — Ветровая Балка.
— Выходит, земляки, — сказал Бондаренко.
И этого было достаточно солдату. Всем телом подался он к Бондаренко, торопливо достал из кармана спички, но не успел еще и чиркнуть.
— Постойте! Так я ж вас знаю: Федор Иванович! Бондаренко! — Потом посветил, чиркнув целым пучком спичек сразу, и с радостным удивлением воскликнул: — Вот так встреча!
Федор Иванович внимательно всматривался в лицо незнакомого земляка. Оно ему очень напоминало кого-то, но вспомнить никак не мог.
— А кто же вы такой?
— Э, меня вы не знаете. Я еще тогда мальчишкой был, в девятьсот пятом году, когда вы, бывало, наезжали к нам в село из Славгорода. Отца, может, и помните моего — Гордей Саранчук.
— Помню, как же. Изменился очень за эти десять лет.
— Мачеха, — сказал Грицько.
— Мачеха — это одна статья. А другая — мужичья жадность. Да, Столыпин знал, что делал. Сколько отец купил земли через банк?
— Четыре десятины.
— Имением назвать нельзя, но хомут добрый на шею. И, главное, удивительно — как человек привыкает к хомуту! — Бондаренко помолчал немного и снова заговорил: — Десять лет не виделись. И первое, о чем отец твой спросил меня при встрече: «Что это, Федор, за непорядки у вас там, в городе? Почему банк платежей за землю не принимает?» Я опешил. «Да ведь — революция! Чудак ты человек! Зачем же тебе платить деньги?!» Он даже не ответил на такой «наивный» вопрос.
— А я отца вполне понимаю, — сказал Саранчук. — Старик, пожалуй, даже прав по-своему. Думает так: кто его знает, чем еще эта революция кончится! А деньги теперь дешевые. Чего ж пропускать сроки? — Он молча затянулся несколько раз и сказал вдруг: — Вот вы, Федор Иванович, говорите: хомут на шею — собственность эта. Верно, пожалуй. Ну, а что же делать? Семь десятин земли было у нас своей, еще дедовской. Разве можно хозяйство вести на семи десятинах? По теперешним понятиям, это даже меньше, чем прожиточная норма. Семейство-то слава богу у нас! Поэтому всегда в аренду брали. Тоже вот так, десятины три-четыре. Это еще когда дядя Устин живой был. Только так и сводили концы с концами.
— Помню Устина, хороший человек был, — сказал Бондаренко.
— А пропал ни за что!
— Как это «ни за что»?
— Да так… Ну, сожгли мы тогда, в девятьсот пятом, имение князя. Да толк какой? Впрочем, напугали его здорово, сразу после революции стал землю продавать. Десятин, верно, с полтысячи спустил. Конечно, которая лучше земля, ту богатеи купили, хуторяне — Чумак, к примеру, да и наши, из Ветровой Балки: Гмыря. Шумило. Пожитько. Нам уже досталась земля похуже. Хозяев двадцать с лишним купили двести десятин в урочище Ракитном, — да вы знаете, возле большака. У кого на сколько смелости хватило. Ну, и мошны, конечно. Разбили на отруба. Кое-кто уже и хаты поставил там… Место неплохое — раздолье. Ну вот, отец, как видно, теперь и беспокоится.
— А чего ему беспокоиться? По декрету конфискуется помещичья земля, а земля мелких собственников остается в пользовании ее прежних хозяев, — сказал Бондаренко.
— В том-то и дело! Тут ведь толком и не разберешь — и не помещичья уже эта земля, но и не наша еще, чтоб полностью наша собственность. Не знаю точно, уплатил ли отец хоть половину. Боится, видно, как бы не пошла она в круговой передел.
— Что ж! Очень возможно. Столыпин этими отрубами так запутал крестьян, что распутывать, конечно, придется. Землеустройством нужно будет вам по-настоящему заняться. Так чего ж тут беспокоиться? В другом месте дадут. Может, даже и лучшую. Сам же говоришь — неважная земля.
— А не надо нам лучше! — сказал Саранчук. — Конечно, неважная была земля. Пока в аренде ходила, разве она навоз видела? А у нас… уже в ту зиму, что отец первый взнос в банк сделал, весь навоз как есть только на эти четыре десятины мы и вывезли. А потом уж и не разбирались, где своя земля, а где эта, еще не выкупленная. За пять-шесть лет и не узнать было ее. Иной год пудов до восьмидесяти пшеницы давала. Да и, кроме того, привыкли уже к ней, обжили, так сказать. Первым делом криницу выкопали, чтобы коней не гонять поить аж в Чумаковку. Возле криницы вербы, тополя посадили. И даже несколько вишен.
— Задумали, значит, ферму завести? На целых четырех десятинах!
— На всякий случай, — словно не заметив иронии, ответил Грицько. — Тогда в семье я был еще единственный сын. От мачехи — две девочки. Ну, да не старики ж, могли быть еще дети. И, может, хлопец. Рано или поздно пришлось бы делиться хозяйством, уходить кому-то из отцовской усадьбы. Вот и было бы где хату ставить. Не на голом месте.
— Семья-то большая у вас? — спросил Федор Иванович.
— Семеро. Да нет, можно сказать, восьмеро.
— Так я не пойму — семь или восемь? Или, может, семь с половиною?
— Семеро — это пока. Но ведь холостяком долго не буду. Как приеду домой, сразу женюсь.
Грицько умолк. Вспомнилась Орися Гармаш, какой видел ее в последний раз в то серое осеннее утро, когда уезжал с другими мобилизованными на фронт.
Целую минуту тянулась пауза. И вдруг Грицько словно очнулся.