Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 164



Спичка прижгла майору пальцы и погасла. Дулькевич скорее зажег новую. Зажег — и чуть не закричал от неожиданности и ужаса. Там, где час тому назад стояла кровать Казика, теперь зиял черный провал квадратного люка. Он проглотил и те две свободные кровати. Пан Дулькевич стоял на самом краю глубокой, страшной ямы, и она дышала на него сыростью, плесенью и холодом.

Майор бросился к двери. Она, как и раньше, была заперта. К окну — окно не открывалось, рама была сплошная. И тогда Казик, которого уже не было, помог майору в последний раз. Майор вспомнил, как по пути к Заксенхаузену подхорунжий наскоро обматывал ему и себе руки и ноги тряпьем. Тут же он сорвал с себя пиджак, сунул в него голову и ударил с разгона в раму.

Звон разбитого стекла и ощущение полета подтвердили пану Дулькевичу тот факт, что голова его достаточно прочна и годится не только для того, чтобы носить шляпу и изредка думать, но и для более решительных акций. Он упал на землю, подгибая под себя локти и колени, зарылся лицом в песок и, не успев еще поднять головы, выстрелил из парабеллума. Собаки налетели на него с двух сторон — два клубка кусающейся шерсти. Но пан Дулькевич не испугался. Он перевернулся вверх лицом и так, лежа, пальнул несколько раз в четвероногих противников, одного принудил отступить с перебитой лапой, а другого уложил насмерть.

Когда он попробовал поднять голову, сесть, из-под дома ударил пулемет. Пан Дулькевич снова прижался к земле и, извиваясь как уж, пополз к лесу.

Он полз, и песок скрипел у него на зубах. А сзади бил пулемет, сердито и глухо, будто из бетонированного укрытия.

ИЗ ОГНЯ ДА В ПОЛЫМЯ

Пожарища чужого города давно уже остались позади. Там облизывал берега темный Рейн, где принял смерть майор Зудин и где растерял Михаил Скиба своих друзей... И вот он один, один на этой хмурой, неприветливой земле, под чужим небом, среди чужих людей, среди врагов.

Степняк, он не умел крадучись ходить лесом. Теперь же он должен был идти как ночной вор. Искать укрытия в черных недрах ночи, просить пристанища у леса. Ему нужно было побороть голод, холод, держать голову прямо, когда ее клонит сон. Безоружный, он должен был победить тех, кто вооружен до зубов, врагов, от которых не жди пощады.

Рассвет застал Михаила в хилом сосняке близ шоссе — в молоденьком, грустном лесу, насквозь пропахшем бензиновым перегаром.

Отойдя от шоссе, Скиба выбрал место на пригорке, сгреб сухую хвою и лег на нее, вернее, упал обессиленный. Одежда на нем не высохла, однако сбросить эти лохмотья Михаил не отваживался. Голод мучил, но о еде нечего было и думать. Неслышно подкрадывалась безнадежность, и у Михаила не было сил прогнать ее, хоть он видел и слышал ее вкрадчивые шаги.

«Что будет, то будет,— подумал Михаил.— Подожду до вечера. А там еще километров двадцать отмеряю — оно и ближе, смотришь, к дому».

Он устроился получше на пахучем хвойном ложе и через минуту уже крепко спал.

Проснулся Михаил от голода. Был день, пригревало солнце, от одежды поднимался пар, хвоя вокруг высохла, и только под Михаилом оставалось сырое пятно. Он перекатился на другое место, подставил солнцу спину и стал смотреть вниз, где между кривыми сосенками жестко светился асфальт шоссе. От голода темнело в глазах.

Хоть бы пояс был, затянуться потуже...



Его «наблюдательный пункт» находился неподалеку от перекрестка двух шоссе. Одно, по которому он сюда пришел, тянулось приблизительно с запада на восток. Другое пересекало его под прямым углом. Время от времени по тому, другому шоссе проскакивала машина, а это, «Михайлово», было пустынное — только светился сквозь деревья асфальт и трепетали вдали кисейные полоски марева.

Марево было такое же, как на Украине летом над бесконечной степной дорогой, озвоненной голубыми колоколами неба и самой богатой на песни птицей — жаворонком. Все остальное было непривычным, незнакомым: и этот жалкий лес, и безлюдное шоссе, и даже птицы, которые надоедливо шебаршили над головой. «Фить-фить»,— насмешливо высвистывала какая-то неизвестная птица, а Михаилу слышалось: «Лежишь? Боишься?» «Рик-рик!» — отвечала ей другая, и беглец слышал в ее скрежещущем посвисте злое: «Все равно не убежишь». «Тир-тир!» — подавала голос третья, и Скиба испуганно оглядывался: не сухая ли это ветка трещит под ногами погони?

Вот так лежа под солнцем и грея спину, Михаил вдруг увидел: по ту сторону шоссе из лесу выскочила дикая коза с маленьким желтым козленком. Она постояла некоторое время возле самой дороги, принюхиваясь и прислушиваясь к тому, что делается по ту сторону узкой серой ленты, разделившей лес пополам. Козленок терся о мягкий бархатный бок матери и тоже с интересом посматривал на неожиданное препятствие, возникшее на его пути. Мать, наверно, в первый раз вывела его из лесной крепи на берег этой хмурой, затвердевшей реки, и козленок, как и всякий новичок в подобных обстоятельствах, чувствовал страх, неуверенность, но и интерес. Он еще потерся о бок матери, а потом подтолкнул ее: иди, мол, вперед, а я за тобой — посмотрим, что там, на той стороне. И серна словно только и ждала этого понуканья: мелкой скороговорочкой застучали ее копытца по асфальту. Она направлялась как раз к тому месту, где спрятался Михаил.

Козленок, немного помешкав, тоже вышел на шоссе. Он поставил свое копытце на асфальт осторожно, словно боялся поскользнуться, потом, подпрыгивая, побежал впереди матери.

Чувство интереса к новому бесследно исчезло, и малую лесную тварь вел теперь вперед инстинкт самозащиты. Защититься от всех опасностей для козленка значило надежно укрыться там, где лес гуще. Козленок не знал, что то место, которое он выбрал, уже занято человеком. Не знал он, должно быть, и того, что человек — его извечный, опаснейший враг.

Серна уже знала людей. Они не трогали ее в этих хиленьких заказных лесах; наоборот, зимой, когда глубокие снега укрывали высохшую траву и твердела кора на деревьях, в самых глухих закутках леса люди ставили маленькие ясли с душистым сеном. Коза не видела людей, не видела, как подкладывают они сено в ясли, замечала лишь странные большие следы на белом снегу и, хоть знала, что это следы добрых существ, шарахалась от них: отдаленный голос предков все еще шумел в ее крови, приказывал остерегаться человека.

И на этот раз, должно быть, серна почуяла, что впереди в засаде притаился человек. Остановилась, ожидая, что и козленок сделает то же самое. Однако он не обращал на мать никакого внимания, и ей тоже пришлось двинуться с места и взбираться на пригорок, в чащу сосняка.

Михаил молча ждал, что будет дальше. Серну он видел до этого всего лишь один раз.

Когда везли его в поезде в концлагерь через такой же самый лес, подошла почти к самому полотну рыженькая козочка с козленком и ждала, пока не пробежали все вагоны. Паровозный дым обернул их сизым кольцом, и они стояли неподвижно, как два призрачных, нереальных существа.

Теперь козленок был в нескольких шагах от Михаила, коза тоже не отставала от своего дитяти. Можно было рассмотреть все до мелочей, можно было насладиться этой короткой минутой, когда ты не один, когда рядом с тобой живые существа. Но в Михаиле пробудился голод, дикий, неодолимый, от которого темнеет в глазах, туманится голова, который толкает человека на бессмысленные и жестокие дела. Скиба понял: чтобы не умереть, иметь силу идти дальше и бороться с врагами, он должен убить этого козленка, перелить силу из его маленького тельца в свое, когда-то сильное, а сейчас ослабевшее, беспомощное. Где-то продолжалась, гремела война, и он должен был спешить туда, к товарищам. Ему нужна сила. Кто же осудит его за то, что он убьет козленка?

Вот он и убьет сейчас его. Вот сейчас...

А козленок, веселый и беззаботный, подпрыгивая, приближался к нему. Он ставил ножки на землю, не сгибая, словно пробуя их крепость, и ножки эти — сухие, тоненькие — вздрагивали, но не гнулись, не подламывались. И Михаил неожиданно для себя чуть было не закричал: «Куда ты прыгаешь, глупый! » Но не закричал, а только решил: «Убью козу. Она уже старая. А козленка жалко. Пусть себе скачет...»