Страница 38 из 47
Собрание сочинений Гоголя, помеченное 1842 годом, вышло в свет в начале следующего года и сразу же приковало к себе всеобщее внимание. Ещё в разгаре были толки, пробуждённые "Мёртвыми душами", как новые публикации дали дополнительную пищу для размышлений и позволили увидеть значение творчества писателя во всём объёме.
"Четыре тома сочинений Гоголя" "составляют в настоящую минуту гордость и честь русской литературы", — отмечал Белинский в "Отечественных записках".
Особенно большое значение критик придавал пьесе "Театральный разъезд…", поскольку в ней "содержится глубоко осознанная теория общественной комедии и удовлетворительные ответы на все вопросы, или, лучше сказать, на все нападки, возбуждённые "Ревизором" и другими произведениями автора". Белинский верно уловил, что "Театральный разъезд…" выполняет обобщающую роль, служит ответом писателя на вопросы, возникшие не только в связи с "Ревизором", но и с "другими произведениями" — с "Мёртвыми душами" прежде всего. Гоголь поэтому распорядился, чтобы пьеса заключала последний том и тем самым всё собрание сочинений. И, таким образом, последними словами, прозвучавшими со страниц этого издания, были слова "автора", обращённые к самому себе.
"Бодрей же в путь! И да не смутится душа от осуждений, но да примет благодарно указанья недостатков, не омрачась даже и тогда, если бы отказали ей в высоких движеньях и в святой любви к человечеству! Мир как водоворот: движутся в нём вечно мненья и толки, но всё перемалывает время. Как шелуха, слетают ложные и, как твёрдые зёрна, остаются недвижные истины. Что признавалось пустым, может явиться потом вооружённое строгим значеньем…"
Гоголь предрекал судьбу своей поэмы: те, кто считают её пустым фарсом, со временем признают её громадное значение.
Друзья и знакомые видели теперь Гоголя большей частью сосредоточенным и замкнувшимся в себе.
В первые месяцы пребывания Гоголя в Риме в одном доме с ним на Страда Феличе жили Н.М.Языков и Ф. В. Чижов*, учёный, литератор, близкий к славянофильским кругам.
После работы Гоголь обычно спускался в квартиру Языкова, помещавшуюся этажом ниже. Сюда же, кроме Чижова, приходили и художники А. А Иванов, Ф. И. Иордан* и другие. Царило обыкновенное молчание — потому что молчал Гоголь и никто не решался нарушать тишину. Проведя таким образом час — другой, Гоголь под конец не мог удержаться от иронии. "Не пора ли нам, господа, окончить нашу шумную беседу?" — говорил он, приглашая всех разойтись по домам.
Гоголь по-прежнему любил бродить по римским улицам, по окрестностям; иногда один, иногда с кем-нибудь из русских художников. Шли обычно молча; неизвестно было, зачем Гоголю нужен был сопровождающий. "Бывало, отправится с кем-нибудь бродить по сожжённым лучами солнца полям обширной Римской Кампаньи*, пригласит своего спутника сесть вместе с ним на пожелтевшую от зноя траву, послушать пение птиц, и, просидев или пролежав таким образом несколько часов, тем же порядком отправляется домой, не говоря ни слова".
Но иногда на Гоголя нападали неудержимые приступы весёлости и он неузнаваемо преображался. "В эти редкие минуты он болтал без умолку, острота следовала за остротою, и весёлый смех его слушателей не умолкал ни на минуту".
Не все окружавшие Гоголя знали, что его настроение ближайшим образом зависело от того, как продвигалась работа над вторым томом. Процесс этот был сложный, мучительный. На каждом шагу Гоголя подстерегали трудности; написанное казалось ему бледным, несовершенным, и вдохновение покидало художника.
Но Гоголю было свойственно заставлять себя работать и тогда, когда не писалось. "Пока не сделаешь дурно, до тех пор не сделаешь хорошо", — советовал он Иванову. Советовал, руководствуясь собственным опытом. Но приневоливание себя к труду, погоня за вдохновением давались нелегко и стоили Гоголю огромного напряжения нервов и физических сил.
В гоголевских советах Иванову звучит ещё одна личная, биографическая нота. Дело в том, что работа художника над "Явлением Мессии" затянулась. Но вопреки первоначальным планам затягивалось и написание второго тома. Приближались сроки, которые поставил перед собой Гоголь и которые он обещал друзьям выдержать. Друзья в письмах из России торопили, задавали болезненный для писателя вопрос, когда будет закончен труд. Все это влияло на настроение Гоголя.
"Насчёт картины вашей, — пишет он Иванову, — скажу вам только то, как поступал я в таком случае, когда затягивалось у меня дело и немела мысль перед множеством вещей, которые все нужно было не пропустить. Накопление материалов и увеличиванье требований от себя возрастало у меня наконец до того, что я почти с отчаяньем говорил: Господи! да тут работы на несколько лет! Наконец, потеряв всякое терпение и из боязни, что работа, может быть, совсем не кончится, решался я во чтобы то ни стало кончить как-нибудь, кончить дурно, но кончить… Поверьте, что до тех пор, пока не одолеет вами 242 досада, а может быть, и совершенное отчаяние при мысли, что картина не будет кончена, до тех пор она не будет кончена. Дни будут уходить за днями, и труд будет казаться безбрежным. Человек такая скотина, что он тогда примется серьёзно за дело, когда узнает, что завтра приходится умирать".
Словом, Гоголь форсирует свой труд, работает как бы прислушиваясь к роковому бою часов. Он стремится претворить "совершенное отчаяние" во вдохновение, "дурное" в "хорошее" и зависимость от времени и сроков в душевную свободу.
Приведённое письмо к Иванову относится к марту 1844 года. Прошло ещё несколько месяцев, но и они не принесли ожидаемого результата.
В январе 1845 года у Гоголя, силы которого были подорваны напряжённым трудом и мучительной борьбой с самим собою, появляются признаки нового кризиса. Подобный кризис, едва не стоивший ему жизни, Гоголь испытал пять лет назад в Вене.
Для отдыха и "восстановления сил" Гоголь едет в Париж, но вскоре возвращается во Франкфурт. Состояние больного ухудшается. Гоголь бросается от одной медицинской знаменитости к другой, переезжает с курорта на курорт, из города в город — то в Гомбург (близ Франкфурта), то в Галле, то в Берлин, то в Дрезден, то в Карлсбад*.
В конце июня или в начале июля 1845 года в состоянии резкого обострения болезни Гоголь сжигает рукопись второго тома. Был предан огню "пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу".
Почти готовую или совсем готовую редакцию второго тома постигла та же судьба, что и другие произведения, которые Гоголь считал неудачными или несовершенными. Это было четвёртое из известных гоголевских сожжений.
О причинах сожжения рукописи впоследствии достаточно ясно сказал сам Гоголь. "Затем сожжён второй том М/ёртвых/ д/уш/, что так было нужно. "Не оживёт, аще не умрёт*", — говорит апостол. Нужно прежде умереть для того, чтобы воскреснуть".
Иными словами, Гоголь был в корне не доволен осуществлённой работой и актом сожжения выражал своё неудовлетворение. Но одновременно это было и побуждением к новому труду, причём совершенно обновлённому, чтобы никакой "зацепки", никакой надежды просто повторить сделанное не осталось. "Как только пламя унесло последние листы моей книги, её содержанье вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу* из костра…"
В том же документе — в "Четырёх письмах к разным лицам по поводу "Мёртвых душ" — Гоголь подробнее объясняет, чем не удовлетворила его прежняя редакция. "Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к, чему не поведёт… Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже всё поколенье к прекрасному, пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости; бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе "Мёртвых душ", а оно должно было быть едва ли не главное, а потому он и сожжён".