Страница 32 из 47
Но во второй половине августа — то ли в результате переутомления, то ли под влиянием других причин — Гоголя внезапно настигает тяжёлый приступ болезни. Нервическое расстройство, невыразимая тоска изнурительно действовали на его организм. Гоголь слёг в постель, составил даже наспех завещание. К счастью, в Вене оказался в это время Н. П. Боткин*, брат известного критика, литератора В. П. Боткина*. Он ухаживал за больным, поддерживал его дух, хотя, как потом сознался, сам не очень верил в исцеление.
К осени Гоголь поправился и незамедлительно направил свой путь в Италию.
Но всё пережитое оставило в его душе глубокий след. Во внезапном приступе болезни, испытанных страданиях, нравственных и физических, а также в неожиданном скором исцелении он увидел проявление высшей воли. Эта воля, считал Гоголь, давно уже оказывала на него воздействие, но теперь она устроила ему знаменательное испытание, сообщила духовный опыт, который скажется на всём его творчестве. "…Я рад всему, всему, что ни случается со мною в жизни и, как погляжу я только, к каким чудным пользам и благу вело меня то, что называют в свете неудачами, то растроганная душа моя не находит слов благодарить невидимую руку*, ведущую меня".
С таким настроением приступает Гоголь к заключительной стадии работы над поэмой. Он теперь ещё более высоко оценивает общественное значение своего труда, который приобретает очертания мессианского подвига. Он теперь всё чаще говорит о том, что его произведение окажет сильное, может быть, решающее воздействие на жизнь многих и многих соотечественников.
Всё это, однако, не следует понимать так, будто бы Гоголь всецело подчинился голому доктринёрству и наставительности. Духовная жизнь и творческие импульсы этого человека всегда были очень сложными, а теперь они стали ещё сложнее. Сложнее от взаимодействия, а подчас и противоборства различных тенденций. И тот новый опыт, который приобрёл Гоголь после смертельной болезни в Вене, те новые задания, которые перед собой ставил, он пытался подкрепить художнической силой своего таланта. Той силой угадывания и живой обрисовки человека, которая восхищала Пушкина и от которой Гоголю трудно, да и невозможно было отказаться.
В конце сентября 1840 года Гоголь вновь в Риме, в своей старой квартире на Страда Феличе. Поселился он здесь не один, а вместе с В. А. Пановым*, молодым человеком, который присутствовал в Москве на чтениях "Мёртвых душ". Поэма произвела на Панова столь сильное впечатление, что он решил ехать в Италию, чтобы помочь Гоголю в переписке текста.
Несколько месяцев продолжалась работа. Панов переписал около половины первого тома. Это был со стороны Гоголя не механический труд — многое он по ходу дела переменял, редактировал; одновременно обдумывал он и продолжение поэмы, будущий второй том. Есть сведения, что в это время были сделаны к нему и первые наброски.
Весной 1841 г. Панов покинул Рим, но вскоре сюда приехал П. В. Анненков. Поселился в той же гоголевской квартире, в соседней комнате, чтобы продолжить переписку "Мёртвых душ".
Благодаря Анненкову мы можем себе чрезвычайно ярко представить, как это происходило.
Гоголь обычно вставал очень рано и некоторое время работал один — редактировал первый том, а может быть, и писал новое. Потом завтракал в кофейной "Del buon gusto", выпивая чашку крепкого кофе со сливками; здесь его обычно и заставал Анненков. Затем они отправлялись каждый по своим делам, пока не сходились в условленный час дома.
"Тогда Гоголь крепче притворял внутренние ставни окон от неотразимого южного солнца, я садился за круглый стол, а Николай Васильевич, разложив перед собой тетрадку на том же столе подалее, весь уходил в неё и начинал диктовать мерно, торжественно, с таким чувством и полнотой выражения, что главы первого тома "Мёртвых душ" приобрели в моей памяти особенный колорит. Это было похоже на спокойное, правильно разлитое вдохновение, какое порождается обыкновенно глубоким созерцанием предмета. Николай Васильевич ждал терпеливо моего последнего слова и продолжал новый период тем же голосом, проникнутым сосредоточенным чувством и мыслию".
Случалось иногда так, что Анненков от смеха прерывал переписку. Гоголь глядел на меня хладнокровно, но ласково, улыбался и только приговаривал: "Старайтесь не смеяться, Жюль" (Жюль Жанен, как мы уже говорили в II главе, — это шутливое прозвище Анненкова — Ю. М.). Впрочем, сам Гоголь иногда следовал моему примеру и вторил мне при случае каким-то сдержанным полусмехом…" Гоголь тем самым несколько изменял своей обычной манере чтения, состоявшей в невозмутимой серьёзности и как бы недоступной смеху и веселию слушателей. Так было велико удовлетворение мастера!
Особенно запомнилась Анненкову диктовка тех страниц, где содержалось описание сада Плюшкина. "Никогда ещё пафос диктовки… не достигал такой высоты в Гоголе, сохраняя всю художническую естественность, как в этом месте. Гоголь даже встал с кресел (видно было, что природа, им описываемая, носится в эту минуту перед глазами его) и сопровождал диктовку гордым, каким-то повелительным жестом. По окончании всей этой изумительной шестой главы я был в волнении и, положив перо на стол, сказал откровенно: "Я считаю эту главу, Николай Васильевич, гениальной вещью". Гоголь крепко сжал маленькую тетрадку, по которой диктовал, в кольцо и произнёс тонким, едва слышным голосом: "Поверьте, что и другие не хуже её".
Пребывание Анненкова в Риме оказалось как бы обрамлённым двумя многозначительными репликами Гоголя.
Когда Анненков только приехал и вместе с Гоголем отправился бродить по отдалённым римским улицам, то разговор невольно коснулся смерти Пушкина: это была обычная тема, всплывавшая в беседах Гоголя с очередным земляком. Анненков заметил, что кончина поэта, как она ни прискорбна, сопровождалась "явлением в высшей степени отрадным и поучительным: она разбудила хладнокровный, деловой Петербург и потрясла его… Гоголь отвечал тотчас же каким-то горделивым, пророческим тоном", поразившим собеседника: "Что мудрёного? Человека всегда можно потрясти… То ли ещё будет с ним… увидите". Гоголь, конечно, намекал на действие его будущей книги.
Когда Анненков, закончив свой труд по переписке нескольких глав поэмы, уезжал в Неаполь, то Гоголь проводил его до дилижанса и на прощание сказал "с неподдельным участием и лаской": "Прощайте, Жюль. Помните мои слова. До Неаполя вы сыщете легко дорогу, но надо отыскать дорогу поважнее, чтоб в жизни была дорога…" Гоголь снова приоткрывал те свои сокровенные переживания и надежды, которые он связывал со своей книгой. Не одному Анненкову — многим соотечественникам должна была она открыть жизненную "дорогу".
В конце августа покинул Рим и Гоголь. Он вёз с собою рукопись "Мёртвых душ".
Путь Гоголя первоначально пролегал на север — Флоренцию, Геную, потом — Дюссельдорф, Франкфурт-на-Майне, Ганау*, Дрезден, Берлин… Снова — в который уже раз — сменялись перед ним сельские пейзажи, города, страны.
Во Франкфурте Гоголь встретился с Жуковским, и эта встреча решила судьбу его драмы из украинской истории.
Мы уже знаем, что Гоголь работал над драмою параллельно с "Мёртвыми душами"; особенно интенсивно в Вене летом 1840 года, что послужило толчком для болезни. В Риме, переписывая главы первого тома, Гоголь тайком от Анненкова продолжал писать драму (однажды Анненкову нечаянно попался на глаза лоскуток бумаги с репликой казака: "И зачем это господь бог создал баб на свете, разве только чтоб казаков рожали бабы…"). И вот теперь писатель решил прочесть драму Жуковскому.
Результат оказался печальным. Во время чтения Жуковский задремал, и Гоголь расценил это как дурной знак. "А когда спать захотелось, тогда можно и сжечь её", — сказал он и бросил рукопись в камин. Это было третье из известных сожжений Гоголем своих произведений.