Страница 31 из 43
Денис Иванович хотел говорить, но запнулся и задохнулся от нахлынувших слов, которые просились наружу. Он слишком многое хотел сказать сразу, чтобы иметь возможность сказать что-нибудь. И, не зная, с чего начать, а вместе с тем чувствуя, что многословие ничему не поможет и ничего не объяснит, он желал одним бы словом передать все, что происходило в нем вчера и сегодня. Но это было, разумеется, невозможно, и пришлось говорить.
И вот – словно им руководила внешняя, посторонняя сила, хотя эта внешняя, посторонняя сила была в нем самом, – он заговорил то, что как бы само собой вышло у него:
– Ваше величество! Сегодня, тринадцатого мая, тридцать четвертая годовщина смерти моего отца. Тридцать четыре года тому назад – я тогда только что родился – он приехал по делам из деревни сюда, в Москву, с управляющим и лакеем. Они остановились в нашем доме. Отец не захотел отворять большие комнаты и поместился в мезонине, наверху. Здесь его нашли мертвым, и было решено, что он умер скоропостижно, ночью. Такое свидетельство было выдано врачом.
Павел Петрович повернул у стола кресло с высокой спинкой, так что яркая карсельская лампа, горевшая на столе, осталась сзади, опустился в кресло и, облокотившись на руку, наклонил голову, скрыв лицо.
– Продолжай! – сказал он.
– Что произошло в эту ночь в комнате, – продолжал Радович, – видели, конечно, одни только стены. Они лишь остались свидетелями, но они остались. Комната была заперта, и в нее никто не входил в продолжение многих лет. Весь мезонин у нас был необитаем. Впоследствии, когда я вышел из опеки, я переселился в этот мезонин и занял две смежные с запертой комнаты. Никто не знал, что я сделал ключ и отпер эту комнату. Я прибрал ее, очистил пыль, привел ее в порядок, но тщательно сохранил в ней все, как было. Я стал изучать ее. Осторожно, из расспросов старых слуг, узнал я, какое было одеяло у отца, какая постель и какие вещи, и все потихоньку возобновил, даже дорожную шкатулку отца поставил на место, как могла она стоять при нем. Вместе с тем я внимательно оглядел все. Над постелью на стене, на бумажках, которыми она была обита, я заметил царапины и изъяны, как бы следы борьбы. Это было первым указанием, подтверждавшим то, что смутно чувствовалось мною. Но это указание долгие годы оставалось единственным. Я искал доктора, выдавшего свидетельство, и не мог найти его. Я наблюдал за управляющим и лакеем, который был сделан дворецким, и не мог заметить в них ничего подозрительного. Они держали себя с замечательной выдержкой и самообладанием. Странно было только, что комната была заперта и ее боялись и что лакей, бывший с управляющим при отце в Москве, попал в дворецкие. Управляющий завладел всем домом и стал полным хозяином. Ребенком меня заставляли целовать его руку...
– Довольно, дальше! – перебил государь.
– Дальше? Потеряв всякую надежду найти какие-нибудь новые факты, я решил как-нибудь случайно, ночью, при свете лампадки ввести в восстановленную мной комнату управляющего вместе с лакеем и посмотреть, какое на них произведет это впечатление. Нужно это было сделать неожиданно, а для этого необходим был случай. Я стал ждать. И вот третьего дня случилось все как бы само собой... Видит Бог, государь, я был почтительным и покорным сыном. Моя мать управляла домом, ей угодно было, чтобы распоряжался всем управляющий, – я не препятствовал. Я жил в своем мезонине и целые дни проводил либо в сенате, на службе, либо за книгами, дома... Третьего дня произошло у меня первое и единственное столкновение с управляющим из-за того, что я узнал, что он хотел наказать без вины человека. Столкновение было при матери. Он был поражен, удивлен и сильно обеспокоен происшедшей во мне переменой, то есть тем, что я, тихий, робкий и глупый, каким я им казался, заговорил. Когда я поднялся к себе наверх, какой-то голос стал шептать мне, что они придут, придут ночью за мною. Было ли это предчувствие, откровение – не знаю, но только я почему-то не сомневался в этом. Я отворил отцовскую комнату, затеплил в ней лампадку и лег в постель. Мне казалось, что именно так надо было поступить. И они пришли. Впечатление, произведенное на них обстановкой, сейчас же выдало их: управляющий уронил свечу и бросился прочь, а лакей остался в перепуге и сознался во всем. Весь ужас теперь для меня в том, что я не знаю, что известно моей матери о смерти отца и каково ее участие в этом деле.
Павел Петрович в продолжение рассказа несколько раз утирал платком лоб.
– И не смей узнавать, не смей разбирать! – проговорил он вдруг, когда Радович сказал о матери. – Не тебе судить ее. Не твое дело. Это дело Божье. Ты тут – не следователь и не судья. Если тебе откроется – хорошо, а нет – сам не старайся... Терпеть надо, терпеть. Ты сын – и терпи. Знаю, в одном доме – тяжело. Все оставь ей, все! Оставь дом – тебе будет чем прожить. Я возьму тебя к себе в Гатчину. – Государь замолчал и задумался. – Не в Гатчину уже, а в Петербург, – поправил он медленно после некоторого молчания и вздохнул. – Завтра же сделаю о тебе распоряжение, поезжай!.. В Петербурге увидимся... А теперь ступай, ступай! – показал Павел Петрович на дверь. Словно в чаду, вышел Радович из кабинета государя и вернулся в зал.
Толпа там сильно поредела, но все-таки еще оставалось много народу, как будто занятого разговором, а на самом деле каждый тут в тайнике души надеялся, а не позовут ли его вдруг в кабинет на отдельную аудиенцию. Все, дескать, может случиться.
Один только отставной генерал-поручик Вавилов, также представлявшийся сегодня в числе прочих в своем екатерининском мундире, с которым был отставлен и при виде которого поморщился государь и прошел мимо Вавилова, не остановившись, – не ждал, что его позовут, но оставался, чтобы увидеть Дениса Ивановича, когда тот выйдет из кабинета. Он счел своей обязанностью сделать это, то есть опекать молодого человека, в доме матери которого он бывал запросто.
– Прекрасно, прекрасно! – пробасил он, встретив Радовича. – Ну, что... прекрасно?..
– Назначен в Петербург, перевожусь, – выговорил Денис Иванович, захваченный врасплох, сам не зная, как вырвались у него слова.