Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 38



Разумеется, мой доклад командиру был в пять раз короче этого воспоминания и продолжался не более трех минут. Ну, а насчет звездной карусели я вообще промолчал. Испугался: а вдруг отстранят от полетов? Пусть временно, но для меня это горше любого наказания. Все ребята взовьются в небо, а ты стой и смотри с земли. Нет, ни за что! Не могу не летать. И небо я не отдам.

— Хорошо, можете идти отдыхать, — сказал командир.

Хрустит гравий. Воздух сырой и прохладный. За озером, прострочив тьму желтыми квадратиками окон, прошла электричка. Последний поезд. Он отправляется из Ленинграда в час пятьдесят. Когда у Марины бывали лабораторные занятия или комсомольское собрание, она всегда привозила что-нибудь для меня как напоминание о сверкающем Невском: то букетик мимоз, то книгу в яркой обложке, то свое любимое овсяное печенье, которое мы грызли, сидя рядом на зеленой кушетке или подоконнике. Однажды она привезла щенка. Его лохматая мордочка с острыми треугольными ушами забавно выглядывала из белой сумки. Мы назвали его Кузей. Щенок был озорной, веселый, но почему-то не переносил гамм. Когда Марина играла гаммы, Кузя метался по комнате, скулил, царапался в дверь. Теперь Кузя стал уже взрослым псом. Он ловко ловит корки и сахар и с большим достоинством таскает за Вовкой Ветровым его облезлый портфель — Кузю пришлось, к сожалению, подарить Вовке.

Впереди смутно чернеют многоэтажные глыбы домов. Дома спят. Только одно окно мерцает где-то под облаками. Раньше, когда мы возвращались с ночных полетов, всегда светились два окна: у Ветровых голубое, потому что у них в комнате небесный абажур, а у нас золотистое — от яркой стеклянной люстры, свет которой легко проникает сквозь прозрачную занавеску. С тех пор как Марина уехала, наше окно погасло. Осталось одно голубое.

— Видал? Опять не спит! — сердится Ветров. — Ну что ты будешь делать! Как у меня ночные, так у нее, видите ли, срочная работа, какие-то там отчеты, балансы дурацкие.

До дома уже недалеко. Даже можно различить на двери первого подъезда белое пятнышко объявления — гарнизонная КЭЧ опять убедительно просит о чем-нибудь. Я замедляю шаг. Сейчас Ветров уйдет, и я останусь один. А мне так не хочется идти в свою комнату. Без Марины она опустела, стала неуютной.

— Может, зайдешь, Иван Сергеич? В шахматишки бы срезались, — несмело предлагаю я.

— Что ты, Саша! Какие шахматишки в два часа ночи!

— Выходной ведь завтра.

— У меня все равно скоро подъем. В шесть ноль-ноль. Как из пушки.

— За щуками, что ли?

— Да нет, какие сейчас щуки! Татьяне двадцать пять стукнуло. Вот и надумал: пока она спит, в рощу сбегать, за подснежниками… Глупость, конечно, а все-таки приятно…

Мы останавливаемся у подъезда. Слушаем, как с крыши скатывается капель, как за стеной плачет ребенок и сонный женский голос монотонно выводит колыбельную песнь без слов.

— Ну что ж, по домам? — говорит Ветров и бросает окурок в лужу.

— Подожди, Иван Сергеич… Знаешь, какая штука… Меня сегодня звезды взяли в оборот. Показалось, лечу вверх колесами.

— Опять, значит, ночь не спал? Это плохо, Саша. Плохо, когда сердятся звезды.

— Ничего. Обойдется.



— Ответа нет?

— Нет.

— Приходи завтра на семейное торжество. Татьяна наказывала.

— Приду, Иван Сергеич, спасибо…

Замерли у соседнего подъезда шаги, осторожно захлопнулась дверь. Я стою и, задрав голову, смотрю на свое окно, смотрю долго — даже шея немеет. Временами кажется, будто за черным стеклом белеет чье-то лицо. Но стоит зажмуриться, встряхнуть головой, и оно исчезает.

Сажусь на мокрую скамью у подъезда, закрываю глаза, и передо мной вновь возникает бездна, полная звезд. Черт бы их побрал, эти суматошные звезды! И на земле не дают мне покоя. Все переполошили, взбаламутили.

Как я попал тогда в филармонию? Да, я купил билет у какого-то пижона без шапки и в красных носках. Зал был полон, музыканты уже расположились на эстраде перед органом. Смолк говор, а место передо мной все еще оставалось свободным. Я почему-то все время пытался угадать, кто займет это место: чинная старушка с лорнетом или старичок в старомодном сюртуке. И вот я увидел: по проходу, прямо от сцены идет белокурая девушка. Шурша пышной юбкой, она села в кресло, сложила программу веером и несколько раз обмахнулась ею, успокаивая дыхание. Волнистые волосы девушки, казалось, светились. Один раз она оглянулась, и я увидел совсем близко влажные от стаявшего инея брови и глаза такие серые, что даже белки казались дымчатыми.

Мравинский взмахнул дирижерской палочкой, — и флейты, повинуясь его знаку, повели певучий рассказ о таинственной и далекой чужой любви. Вот скрипки перебили голоса флейт, затем в их спор вступили трубы. В приглушенном рокоте труб уже слышались раскаты надвигающейся грозы, но любовь торжествовала, ничего не страшась, идя навстречу буре.

Девушка слушала наклонив голову. Казалось, это о ней, о ее печали поют скрипки. Я начал строить домыслы и к концу первой части концерта почти был уверен, что у нее какое-то горе.

В антракте я попросил у нее программу. Мы разговорились. Она вела себя просто, без жеманства. Почему грустна? Да так, пустяки. Поссорилась ни с того ни с сего с подругой, потом едва двойку не схватила из-за азотной кислоты… Что ей больше нравится — музыка или химия? Конечно, музыка. Она и сама играет, мечтала о консерватории, да вот на концерте получается хуже, чем в классе.

Когда мы вышли на улицу, немного оглушенные и взволнованные страстными мелодиями, нас приветствовал зимний Ленинград. Все вокруг сверкало: снежный вал у тротуара, иней на кленах, обнесенных белой, словно пушистой, оградой, звезды над куполом Исаакия. «Счастливый, вы пролетаете около звезд, вы даже можете потрогать их руками», — сказала Марина. Свернутой в трубочку программой я указал на какую-то звездочку в созвездии Кассиопеи: «Хотите, притащу вам вон ту, голубенькую?» «Не возражаю!» — она засмеялась.

Марина переехала ко мне весной. Мы взяли напрокат пианино, и в нашей комнате можно было услышать за один вечер и ноктюрн Шопена, и марш космонавтов. Друзья любили наш дом. И я любил, очень любил. По ночам, возвращаясь с полетов, я легко отыскивал окно своей комнаты. И, даже еще не видя его, знал, что оно светится, потому что Марина никогда не выключала люстру, если меня не было. Я представлял: она лежит на кушетке одетая и, испуганно открыв глаза, слушает, как грохочут над крышей, идя на посадку, реактивные «миги». И мне было жаль ее — опять не спит! — и радостно.

Быстро пролетело короткое в наших краях лето. Снова наступила зима — суровая, вьюжная. Помню один декабрьский вечер. Я сидел за столом и вычерчивал для класса глиссаду посадки. Вошла Марина. Она приехала из Ленинграда усталая, продрогшая. Весь день работала в лаборатории. От вязаной сиреневой кофточки и даже от волос пахло химикатами. Мне очень хотелось подойти к ней и согреть своим дыханием ее руки. Но что-то удержало меня. «А, это ты», — сказал я и снова деловито-серьезный склонился над глиссадой.

Сейчас, когда Марины нет со мной, мне часто припоминается этот случай. Почему я тогда не подошел к ней? Почему подавил в себе радостное чувство? Ведь я ждал ее. Да, ждал и… злился, злился оттого, что ее не было рядом так долго. А может, я что-то утратил в себе, потускнел, поддался равнодушию?

После Нового года я уехал в отпуск. В Гурзуфе было тепло, цвел миндаль и даже порхали желтые бабочки. Но все равно скука была невыносимая. Как-то новые друзья, которых на курорте всегда хоть отбавляй, затащили меня в соседний санаторий на танцы. Когда объявили дамское танго, ко мне подошла девушка в узком платье из голубой, с золотыми блестками парчи. Модная прическа, чуть раскосые глаза. Когда улыбается, видна щелочка между передними зубами. До сих пор не понимаю, что случилось со мной. Глупо, но иногда боишься прослыть в чьих-то глазах недотрогой. И я танцевал, говорил невероятные комплименты, каких никогда не решился бы сказать Марине, и в конце концов пригласил свою партнершу на прогулку в Ялту. Она спросила прищурясь: «А что скажет жена?» «У меня нет жены», — ответил я.