Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 38



Когда я кончил, посыпались просьбы:

— Сыграй еще!

— Баян зачем положил?

— Ребята! А мы плакали, что в роте нет баяниста!

— Ну уж ты, брат, от нас не увильнешь! — всех перекричал Василига. — У нас коллектив крепкий! Ротную самодеятельность развернем!

И тут я увидел Денисова. Старшина стоял у двери, скрестив на груди руки и опустив голову, из-под густых, мохнатых бровей наблюдал за мною… Казалось, что он все еще прислушивается к музыке.

…Рукой я крепко держался за перила и еле переставлял ноги со ступеньки на ступеньку. Мне казалось, что от более резкого движения обязательно развалюсь на части. Было лишь одно желание: добраться до казармы и присесть на табуретку.

— Дай-ка свой вещмешок, — услышал я за спиной хрипловатый басок Лебедева. — Вижу: не дотянешь.

— Не дам, — сказал я, не оборачиваясь. — Сам донесу.

И донес. И удивился этому.

— Вот ты и настоящий солдат, — улыбнулся сержант. — Получил боевое крещение.

На это я ничего не сказал, хотя мысленно был согласен с ним.

На учениях я в самом деле кое-что узнал. Я узнал, что солдатская шинель далеко не грубая, ибо она теплая и в ней всегда спрячешься от стужи и ветра. И вещмешок не такой уж тяжелый, его стоит таскать с собою. Там, в этом мешке, есть ложка и котелок, которые так приятно достать после длительного марша. Там также есть пара пустых конвертов. Эти конверты известят Юзика и отца о том, что я жив и здоров.

Уже в постели, несмотря на усталость, я долго не мог уснуть. Лежал с открытыми глазами и думал. О многом думал. И никому не раскрыл свои мысли, даже Юзику. Оставил их при себе.

— Ну, чего нахмурился, как небо перед грозою? — спросил меня Василига. — Смотри, как светло на улице! Весна, брат, пришла!

— Уйди… Оставь меня в покое…

— Злишься, а? На меня злишься?

— Да.

Но я говорил неправду. К Василиге я не чувствовал никакой злости. Я все еще находился под впечатлением ротного собрания, и сейчас не вызывало радости ни солнце, ласкающее землю, ни почерневший, ноздреватый снег, доживающий свои дни, ни звонкая капель. Я не мог забыть слов, произнесенных с трибуны ротными товарищами. Больше всех старался Василига.

— Я, братцы, осуждаю такое отшельническое существование, — неистовствовал он. — Сядет у окна и задумается, все равно как сфинкс! Везде он в сторонке… Даже баян и тот пылью покрылся. У нас есть кому на барабане играть, гитарист и даже трубач есть. Но без баяна что получается, братцы? Сплошная ерунда!.. А вон в углу сидит рядовой Петухов. Запоет — за километр слышно! Мировой баритон. А вот аккомпанировать некому… — Василига взглянул на меня исподлобья и тихо добавил: — Один далеко не уйдешь. Споткнешься. Если погорячился, прошу прощения.

Никто не стал оправдывать меня. А когда Василига покинул трибуну и Василий Петухов, этот «мировой баритон», начал бить в ладоши, я впервые мучительно почувствовал свое одиночество, на которое сам себя обрек…

— Нале-е-е-во!.. Кру-гом!..

Казалось, Лебедев решил вытрясти из меня душу. Гонял он меня долго, и его глаза, неотступно следившие за каждым моим движением, истомляли больше, чем строевой шаг, которому он меня обучал.

Наконец он скупо похвалил:

— Чувствуется прогресс. Из вас должен получиться хороший строевик. Все данные есть. Станьте в строй!



«Вряд ли что из меня получится, — думал я после занятий, поднимаясь по лестнице в казарму. — Это он так просто похвалил, чтоб я не унывал… Мера воспитания, черт побери!» Но я не мог не признать, что похвала сержанта приятно погладила мое самолюбие. И слов-то на это Лебедев вон сколько истратил! Видно, не зря.

В казарме меня ожидало письмо. Писал Юзик. Когда я открыл конверт, то неожиданно для себя не испытал того приятного волнения, которое его письма вызывали у меня раньше. Потом спокойно прочел, что он настрочил на маленьком листке бумаги. Оказалось, оркестром теперь руководил новый человек. У него длинный нос, он в очках и не пьет. Последняя черта характера особенно огорчала Юзика. Поэтому-то Юзик и назвал его старым, глупым филином и подробно описал свой спор с ним.

Потом я положил письмо в тумбочку. Рядом стоял старшина Денисов.

— Скоро каштан начнет почки распускать, — сказал старшина. — Перейдет на летнюю форму одежды…

— Да, он тоже как солдат, — ответил я. И в этот момент я действительно думал о первых почках, а не о чем-либо другом.

После занятий состоялась репетиция кружка художественной самодеятельности. Пришли девчата с подшефной фабрики. Анюта явилась в желтом легком платьице и очень напоминала одуванчик. Василий Петухов не спускал с нее глаз. Он стал напевать ей любовную арию. Все весело хохотали, но Василий продолжал петь серьезно и невозмутимо.

— А ты чего ждешь? — украдкой шепнула мне Анюта. — Разве все позабыл?

Нет, я не позабыл. Хорошо помнил и репетицию, когда впервые увидел ее. Тогда Аня вела себя слишком сдержанно, а когда я начал играть «Каштаны», она никак не решалась запеть.

— Анютка! — одобрительно подмигнул я. — Валяй!

Она широко раскрыла глаза и вдруг залилась смехом:

— Еще никто не называл меня Анюткой!.. И Аня, и Анечка, но так вот!.. Анютка!..

А потом запела. Пела свободна, непринужденно, забыв, как после мне призналась, мои глаза, которые смущали ее, и нашего строгого, сердитого старшину Денисова, сидящего у пианино.

Вот тогда-то, на первой репетиции, я и узнал, что наш старшина играет на пианино. Сначала это не укладывалось в голове. Я с изумлением смотрел, как легко бегают по клавишам длинные пальцы старшины; казалось неестественным, несовместимым, что человек, который меняет солдатам портянки и белье, который смотрит, чтобы в казарме не было пыльно, который с утра до ночи занят теми большими и мелкими делами, каких всегда полно у хорошего хозяина, который может наказать солдата и от этого не изменится его лицо, — что этот человек может играть на пианино с таким чувством, так легко и виртуозно.

— Как хорошо, правда? — слушая его игру, прошептала Анюта и положила на мое плечо руку.

Тогда я почувствовал великую благодарность к длинным сухим и крепким пальцам старшины.

…Под утро нас подняли по тревоге. Я вскочил с койки и успел увидеть в окно глубокую, чистую голубизну неба, залитого на востоке светлой зарей.

Я был посыльным к старшине и несколько минут спустя уже мчался по улицам, придерживая рукой противогаз. Улицы еще спали. Шаги гулко звучали среди высоких, дремлющих зданий. Потревоженные дворники провожали меня изумленными и вопросительными взглядами: «Куда же ты, солдат, собрался в такой ранний воскресный час? Почему тревожишь спящие улицы? Ведь они, как и люди, по воскресеньям позже встают… А ты?» А я — солдат. Вот поэтому и встаю в такой ранний воскресный час, чтобы улицы всегда спокойно спали.

У домика, где жил старшина, я остановился. Сердце бешено билось. И в предутренней тишине меня поразили звуки пианино. Откуда они могли идти в такой ранний воскресный час, когда спят улицы и люди?..

…Утром вся рота встала на десять минут раньше. Нас разбудил радостный голос Василиги:

— Братцы! Каштан-то расцвел!

Я припал к окну и увидел первые, робко распустившиеся белые цветки, которыми убрался старый каштан.

…Отец прислал письмо. Конверт простой, голубоватый. Отец всегда присылает письма в простых конвертах. «Дорогой мой сын…» — прочел я и вдруг увидел отцовское лицо так ясно, будто бы отец находился рядом. Он держит в руках баян и молчит. Только взгляд, холодный и осторожный, спрашивает: «Мой ли это сын?..»

Отец пообещал приехать повидаться со мной.

Утром сержант Лебедев поручил мне привести в порядок аппаратуру. А сам полез мыть крышу аппаратной. Я принялся за работу с чувством легкого волнения: впервые ведь Лебедев доверил мне такое дело. Под машиной бренчал шоферскими ключами Василий Петухов и напевал частушки. Василий понял, что с Анютой у него ничего не получится, так как в роте есть еще один человек, баянист. С тех пор Василий поет только частушки, но голос его не ослаб.