Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 42

— Здравствуй, Гриша.

Он крепко ее пожал, без всякого удивления, внимательно меня оглядел (будто он ждал меня) и сказал:

— По-моему, изменился мало. Только стал высокий, модный. И в длинных брюках. А длинные брюки тебе идут.

Это была шутка, и полагалось смеяться. Инна и ее мама засмеялись. Но я не засмеялся.

— Ну, уж Гришка скажет! — с восхищением проговорила Инна.

Это была не только шутка. Это было желание снова приблизить меня к тому неумелому слабому мальчику в коротких штанах, который уже давно не существовал.

— Нет, ты ошибаешься, Гриша. По-моему, я изменился. Впрочем, со стороны виднее.

В моих словах, видно, открыто глянула обида, потому что Инна с удивлением посмотрела на меня и поспешно сказала с неожиданной мягкостью:

— Ну, расскажи, как ты, где ты? Нам же с Гришкой интересно.

«Нам с Гришкой, — подумал я. — Может, они поженились? Нет. Тогда она не была бы такой парадной. Просто он к ней приехал на воскресенье».

— Рассказать, как я… Да много рассказывать.

— А ты все-таки расскажи. Мы ведь не торопимся, — вступился Гришка.

— Пожалуйста, — сказал я.

И я начал рассказывать. Сначала я говорил суховато, сдержанно. Потом увлекся и использовал в своем рассказе весь собранный материал. Это было нечто вроде отчета по практике. А ведь всякий отчет по практике требует некоторой приукраски. И я решил рассказать и про целину. Знай наших! А то сидите здесь, жизни не видите, а еще иронизируете. И я начал говорить о том, какие в Кулунде дороги, как трудно было налаживать жилища, как люди выходят во двор, держась за канат, чтобы не сбило ветром.

— А ты там был? — спросил Гришка.

Я поколебался. Плевать в конце концов, подумал я. Журналист имеет право на вымысел. Надо им показать, что я по-настоящему изучил жизнь.

— Был, — сказал я.

— Сколько? — спросил он, взглянув на меня.

— Некоторое время, — сказал я.

— Ну, сколько же?

— Ну, три недели.

Он ухмыльнулся и промолчал.

— Понимаешь, — сказала Инна, — Гриша вернулся с целины неделю назад. Он провел там все лето. Он работал на комбайне…

Я почувствовал, что снова бросаюсь в грязный пруд и плаваю ногами по дну. Мне стало стыдно, как много лет назад. Только, пожалуй, это был другой, более мучительный, невидимый постороннему глазу стыд. Я замолчал. Я понял, что зря пришел сюда. Мне захотелось уйти.

А Инна оживилась, она улыбнулась мне, она говорила, что я действительно очень вырос, что я выше Гришки (подумаешь, заслуга), что я молодец, что зашел к ней. Гришка по-прежнему молчал. Потом мать Инны позвала его. Она попросила его спуститься в погреб за маслом.

«Да, он не последний человек в этом доме», — подумал я. Потом я безучастно спросил Инну, где она учится.

— Я учусь в вечернем механическом и работаю на заводе. На дневной не поступила. Срезалась.

— Молодец, — вяло сказал я.

— Молодец, что срезалась?

— Нет, что работаешь. Это очень нужно сейчас.

— Смотри, ты совсем как передовица в нашей многотиражке.

— А что, я и буду писать передовицы.

— Ну пиши, только не очень длинные.

— Ладно, — уныло согласился я.

Почему-то я вспомнил вдруг о Маньке, о маленькой коричневой обезьянке под абажуром. Ее не было.

— Где Манька? — спросил я.

— Маньки нет, — ответила Инна.

— Где ж она?

— Она потерялась. Ее потерял Гришка.

— Ах, Гришка, — сказал я. — А где твои косы? Тоже потерялись? Тоже Гришка?

— Их нет… Подстриглась… Но только назло Гришке. Он был против.



«Да, ничего нет, — подумал я. — Ни кос, ни Маньки. И Джеммы тоже нет. Хотя, может быть, она и есть. Только она не моя Джемма. Она Гришкина Джемма».

Я встал и протянул ей руку.

— Надо идти, — сказал я. — Поздно. Я не поспею к поезду.

— А ты не боишься… один?

— Нет. У меня есть опыт.

— Это хорошо.

Я вышел, кивнул Гришке, попрощался с Инниной матерью.

Инна проводила меня до калитки.

— Ну, мы ведь увидимся в Москве? — сказала она. — Мы обязательно увидимся.

— Да, конечно, — ответил я.

— Мы увидимся. Обязательно. Мы встретимся где-нибудь у Арбата.

— До свиданья, Инна.

«Хорошо, что мы никогда не увидимся», — подумал я. А через десять минут я уже был в вагоне электрички. Электричка мягко тронулась.

«Хватит, — сказал я себе. — Завтра же начну новую жизнь. Хватит лгать, хватит трепаться. Я тоже буду настоящим, черт возьми, назло им всем. Я больше никогда не буду плавать ногами по дну… Никогда!»

Мне стало несколько легче от принятого решения.

А электричка плавно и быстро увозила меня от маленькой платформы, заплеванной семечками, от дачного полустанка, от ее дома, от мелькнувшей и погасшей в темноте станции первой любви…

1958 г.

МЫ ЕЩЕ ВЕРНЕМСЯ ЗА ПОДСНЕЖНИКАМИ

Весна уже наливалась, и трава неожиданно запахла тихой, еле ощутимой горечью. И Пашка лег на траву, раскинул руки и подумал о том, что в прошлом году именно в этот день он начал ходить в школу без пальто… Был теплый серый асфальт, и прохладный подъезд дома, и словно бы взбесившийся по весне, гудящий школьный двор за решетчатым забором, выкрашенным в зеленое. А теперь этого уже нет… Теперь есть степь, и этот горьковатый запах, и бледное безразличное небо.

— А все-таки здесь лучше! — назло своим мыслям сказал Пашка. — В сто раз, в тысячу раз лучше!

— Ты что это, Павлуха, сам с собой? — удивленно спросил его Коля Махин, прицепщик.

Махину всего четырнадцать лет, он самый молодой в бригаде. А на втором месте — Пашка.

— Сам с собой, — сказал Пашка. — А ты вот не умеешь.

Махин недоверчиво и удивленно посмотрел на Пашку.

— Видали мы… — сказал он и сплюнул.

— Ни шиша вы не видали, — сказал Пашка. — Не умеешь сам с собой разговаривать, пижон.

Пашка забавлялся. Ему почему-то казалось, что Махин туповат, и это одновременно и веселило и бесило Пашку. И еще его раздражало, что каждые три дня к Махину на полевой стан приезжали отец и мать, как к ребенку в пионерлагерь. Они привозили ему конфеты и орехи, и Махин ночью в одиночестве работал челюстями. Он старался никого не будить и заглатывал целые конфетные горошины. Потом он кашлял. Но в остальном Махин был хороший малый.

— Так что, целинник, слабо тебе самому с собой, — лениво сказал Пашка и закурил.

Махин задумался, лег на траву и вдруг быстро проговорил:

— Эх, Русь-тройка. И кто тебя выдумал?..

Пашка нарочито оглушающе захохотал.

— Ладно, — добродушно сказал Махин. — Давай лучше в футбольчик погоняем.

Они погоняли минут десять мяч, но Пашке было неинтересно с Махиным. Городские всегда лучше в футбол играли, чем сельские. Да и потом, один на один — разве это футбол?

— Хватит, — сказал он. — Отдыхать надо. Вечером я заступаю в смену.

Они снова легли на траву, и Махин сказал:

— Вон твой идет.

Ну и зрение у этого Махина! Действительно, вдалеке, в голубоватом степном мареве, перечеркнутом травинками, сквозь которые глядел Пашка, виднелась фигура Егора Зубкова, Пашкиного тракториста. Егор стоял на месте, о чем-то задумавшись, и все глядел, глядел на дорогу, точно ждал кого-то. Потом он пошел к ребятам. Он был высокий, Егор, статный, и когда он стоял возле Пашки, Пашка весь вытягивался и делал вдох, чтобы грудь была пошире. Не хотелось Пашке быть совсем чахленьким рядом со своим трактористом. И все-таки, даже когда он надувался изо всех сил, приподнимал плечи и тянул голову вверх и назад, так что чуть не опрокидывался навзничь, — все равно против Зубкова он был что велосипед против трактора «Беларусь».

— Ты еще вырастешь, парень, — говорил ему Зубков. — Деревцо смолоду в стволе тончит, а потом как заматереет — руками не обхватишь.

И он улыбался Пашке, и Пашка очень любил его улыбку, потому что Зубков улыбаться умел. Здорово он улыбался, радостно!