Страница 33 из 34
— Ты что, глаза до сих пор не продрал? Не видишь? — и Вайткявичюс показал в угол, где и в самом деле стояла у стены моя двустволка. Увидя мой обрадованный взгляд, он смягчился: — Ступай, попроси, чтоб девочки тебе пальто заштопали…
Вот так я и распростился со своей первой службой. И не столько я сожалел о ночных дежурствах, сколько о том, что в ту последнюю лунную ночь не поцеловал Степуте — Вишенку. А ведь больше таких вот ночей, с вишнями, пожалуй, не будет.
ФОРГЕТ, ФОРГЕТ…
Я еду в Америку! К брату Аполина́расу, которого не видел двадцать с лишним лет, и я даже не знал, жив ли он вообще.
Когда умерла мама, родственники увезли меня в Жемайти́ю, а брата Апа́лиса пристроили в приют при каком-то каунасском монастыре. Войной разметало монастыри со всеми находившимися в них сиротами, и брат стал бездомным беспризорником.
В ту пору он забрел и к нам в Жемайтию, за это время он вытянулся и стал худющий как щепка. Несмотря на свой обтрепанный вид, Аполинарас показался нам чуть ли не городским щеголем: невероятно широкие потертые брюки, не ахти какие, зато ботинки, серая, похоже изодранная кошачьими когтями, кофтенка, на шее шарф и в рваных перчатках. Стояла поздняя осень, и брат, судя по всему, искал пристанища на зиму. Он намекнул домашним, что в приюте научился сапожному делу, на что деревенские родственники лишь криво усмехнулись: ведь пора башмаков миновала, люди влезли в клумпы, постолы, в обувку на деревянной подошве… У всех хватало своих забот-хлопот, каждый крутился, как мог, поэтому никто не предложил Апалису кров.
Я к этому времени успел прижиться на новом месте, смирился со всей участью и даже призабыл родное па́свальское наречие. Видно, оттого и показался Апалису совершенно чужим. Жил я тогда, как домашний воробей, по утрам клевал жематийскую кашу, чирикал в школе, чистил картошку, таскал торф, воду, задавал корм скотине, а вечером залезал под ледяное одеяло и, согрев постель своим телом, засыпал.
Апалис же хоть и пообносился, хоть и голодал, зато был вольной птахой. Вот почему, не очень-то дружелюбно покосившись на меня, он тут же упорхнул. Весной я получил тощее, на одном листке, письмецо с немецкими надписями. Аполинарас писал, что оккупанты схватили его и услали на каторгу в Германию.
После этого пришло еще два или три письма. Судя по ним, Апалис тосковал по родной земле, он расспрашивал о близких, даже о тех из них, кто ни разу не обласкал брата.
А затем к нам подошел фронт, и писем от Апалиса я больше так и не дождался. Как-то, пася единственную буренку дяди Адомаса, я придумал грустный стишок про отчий дом, в котором был и такой куплет:
Через двадцать лет далеко-далеко отсюда, где-то в Калифорнии, Аполинарас увидел в доме своих знакомых, литовских эмигрантов, книжку в коричневой обложке — «Деревянные башмаки».
«Любопытное совпадение, — подумал Апалис, — фамилия и имя писателя сходятся прямо как у брата…»
В памяти Аполинараса я остался таким же, как когда-то, — ненамного выше кнутовища. Ему трудно было свыкнуться с мыслью, что за это время я успел вырасти, окончить институт и даже написать книжку.
И вот однажды на мое имя нежданно-негаданно пришел из издательства конверт, а в нем письмо от Апалиса. Никогда в жизни мне не доводилось, да, пожалуй, уж никогда и не придется, получать более драгоценную и неожиданную весточку. Прочитав письмо, я не мог ни есть, ни спать от радости. Сколько вопросов у меня накопилось к неожиданно нашедшемуся Аполинарасу! Мне так хотелось узнать, как жил брат не только во время войны, после нее, но и тогда, когда нас после похорон мамы разлучили. Брат старше меня на семь лет, лучше помнит отца, маму, о многом мог бы мне порассказать…
Однако письма — это все же не живой голос; глядя на фотографии, не узнаешь, что у человека на душе. Вот почему на руках у меня уже почти все необходимые бумаги и я собираюсь вскоре отправиться в Америку, в город Лос-Анджелес, где живет теперь мой брат.
Да, но что же повезти в подарок?
Я слышал, что многие, отправляясь за моря-океаны, везут родственникам янтарь, это «литовское золото», и горсть родной земли. Пожалуй, ничего умнее не придумаю и я.
И я поехал в Пасвалис, а там должен был спросить дорогу в Скеря́й. Но земля моего детства половодьем разлилась по необозримым колхозным полям, и лишь чудом уцелел один из дубов, что когда-то росли в нашей усадьбе. Вот место, которое я знал лучше всего: обнесенное каменной оградой старое деревенское кладбище. У входа, по левую руку, серый цементный крест с надписью: «Кази́с, Ка́зе Сае́»… Фамилия родителей написана на диалекте, имена сокращены, чтобы облегчить работу каменотесу. Памятник умалчивает о том, что под ним лежат и два моих брата — Берна́рдас и Пра́нас, которых я, младший в семье, совсем не помню.
Я набрал под дубом горсть земли, завязал ее в носовой платок и вспомнил, как мама когда-то привозила нам в белой косынке из Пасвалиса две обсыпанные сахаром булочки…
Я сфотографировал могилу родителей, дуб и новый мостик через речку Левуо́. Нынешние мостки широкие, как тротуар, настелены из досок и подвешены на стальных канатах. И мне подумалось, что с такого удобного моста уж точно никто никогда не свалится, как мы с Апалисом когда-то. Оказалось — нет, свалился. И не кто иной, как наш чуть ли не родной дядя Влади́словас. Освежившись пивком, Ла́дзе, как называли дядю односельчане, шел по мосту домой, а тут какие-то подвыпившие гуляки стали, улюлюкая, раскачивать канаты. Владисловас, человек уже в годах, не удержался, упал с моста в реку.
Странно, что об этом своем дяде я узнал только сейчас…
И вот наконец мы с Аполинарасом сидим друг против друга и говорим, говорим ночи напролет… Порой я напоминаю ему:
— Апалис, тебе ведь на работу утром…
А он в ответ — с укором:
— Ты что, спать сюда приехал?
Видно ему, как и мне, приятно узнавать из беседы, чем мы с ним похожи. Нам нужно пробиться друг к другу сквозь толстую стену времени и расстояния, почувствовать, как где-то глубоко соприкасаются наши корни и что мы не такие уж разные, как показалось вначале.
Я уже вижу, что он простодушен, не прочь позубоскалить и даже в самой грустной истории выискивает крупицы юмора. Господи, да ведь точно так же поступаю и я, потому что в жизни, по-моему, смех всегда сопровождается слезами, а слезы — смехом…
Правда, Аполинарас может рассказать о себе гораздо больше, чем я! О! Он мог бы намного интереснее написать о своих скитаниях. Похоже, брат и сам это чувствует. Стоит мне завести речь об этом, о книге его жизни, как он молча протягивает руку к рюмке… Руку, которая переделала сотни разных работ; брат неплохо владеет пером, однако зарабатывает на жизнь литьем стали.
Однажды вечером я спросил у него:
— Апалис, а это правда, что ты не любил нашего отца?
— Кто тебе это сказал?
— Накануне отъезда подошла ко мне в нашей деревне одна старушка и спрашивает: «Ты не Казюкас ли будешь?» Оказывается, это Дульке́не!.. Помнишь ее домишко?
— Как не помнить! Да ведь Дулькене — наша ближайшая соседка.
— И она тебя прекрасно помнит. Когда я сказал ей, куда собираюсь, она припомнила, как однажды, когда ты был маленький, отчитала тебя… Говорит, отец при смерти лежит, а ты крутишься в горнице и песни распеваешь. А когда тебя одернули, отрубил: «И пусть себе умирает». «Ну и бесенок твой брат», — сказала мне Дулькене. — Отвези ему привет от нас…»