Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 5

2.

Моё открытие Америки

(Миннеаполис, 2000 год)

Чему, чему свидетели мы были!

Игралища таинственной игры,

Металися смущенные народы;

И высились и падали цари;

И кровь людей то Славы, то Свободы,

То Гордости багрила алтари.

А.С.Пушкин.

Через полчаса наступит новое тысячелетие, и я буду встречать его здесь, в Америке. Мне хочется себя ущипнуть. Неужели это не сон? Ведь я родился больше полувека назад, в годы правления кровавого диктатора, за железным занавесом, в мире, который даже мне теперь кажется средневековым.

Меня отдали в школу для получения обязательного образования и мои одноклассники быстро просветили меня в том, что морда у меня – жидовская. Было это абсолютной правдой, но мне не нравился тон, которым эта правда доводилась до моего сведения, и я кулаками отстаивал своё право этой правды не слышать. Наверно, у меня это получалось лучше, чем у других инвалидов пятой группы (пятая графа в советском паспорте – национальность), ибо я своего добился довольно быстро. А у тех, других это заняло много лет. Их никак нельзя было назвать мордами, это были маленькие, худенькие еврейчики, очкарики, которые были рождены учёными, врачами и адвокатами, но поставленные в суровые условия советской действительности, стали заниматься силовыми видами спорта и к старшим классам добились того, что обидных эпитетов не произносили даже за их спиной.

В этой же, очень средней школе, учительнице русского языка, несмотря на все её старания, не удалось отбить у меня любовь к литературе вообще и к Пушкину в частности, но мои родители убеждали меня, что надо поступать не в тот институт, в который хочется, а в тот, в который надо. И я выбрал такой, в котором, во-первых, была военная кафедра, во-вторых, туда ещё брали евреев и, в-третьих, он был недалеко от дома.

И только после 15 лет подневольного образования я занялся тем, что любил больше всего: я опять стал учиться, теперь уже на курсах экскурсоводов. Окончив их, я начал водить экскурсии по Пушкинским местам. Это называлось халтура, но она приносила мне гораздо большее удовлетворение, чем основная работа. Я вообще переселился в XIX век. Все интересные люди России того времени стали моими хорошими знакомыми. Я знал, чем они жили, с кем встречались и о чем спорили. Я пытался уйти от окружающей меня действительности, но она упорно обступала меня со всех сторон и настойчиво напоминала о себе.

Мои друзья стали собираться в дорогу и я, конечно, хотел ехать с ними, но девушка, с которой я встречался, и которая за время наших встреч чуть три раза не вышла замуж, остановила, наконец, свой выбор на мне. А она не хотела даже слышать об отъезде, ибо воспитывалась в семье верноподданных коммуноидов, и ей очень нравилось жить в Москве в эпоху развитого социализма.

И я заметался. Как многие молодые люди я хотел все: уехать в Америку, жениться и взять с собой Пушкина. Это противоречило здравому смыслу и, описав ситуацию своему другу, я задал ему вопрос, на который не смогли ответить ни Чернышевский, ни Ленин. Что делать? – спросил я его. И он с лёгкостью гения ответил мне тоном старого раввина:

– Если ты очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться – езжай и не женись; если ты очень хочешь жениться и не очень хочешь ехать – женись и подожди; если ты не очень хочешь ехать и не очень хочешь жениться – не женись и не езжай.

Своим советом он взял у меня патент, который я так и не смог обойти.

И я женился, и стал ждать. Но это не было пассивное ожидание: каждый день его был заполнен сионистской пропагандой и антисоветской агитацией.

Между тем я узнал, что такое счастье – это иметь красивую жену. Правда, скоро я понял, что такое несчастье – это иметь такое счастье, ибо печать в паспорте означала конец тех ограниченных свобод, которые предоставляла мне страна победившего пролетариата. Мне чётко указывали, куда пойти, что одеть и с кем встречаться. Мне говорили, что надо есть и в каких словах выражать восторг от принятой пищи.

– Да не буду я есть эту гадость, не нравится она мне.

– Как так? Все едят, и всем нравится, а тебе не нравится?

А кто это все? – это мужья её приятельниц, которых терроризировали также, как и меня. Мы называли это красным террором, а женщины, желая подсластить пилюлю, уточняли: пре-красный.

Я смотрю на свадебные фотографии, и мне кажется, что это было вчера, ну, ладно, позавчера, но помню-то я это так, как будто все произошло сегодня утром. Вот мы стоим в окружении родственников и знакомых, из которых иных уж нет, а те далече. Вот мы расписываемся в какой-то книге, вот пожимаем руку депутату, махровому антисемиту, который под звуки Мендельсона поздравляет двух евреев с тем, что они образовали новую семью и теперь законным путём могут начать плодить потомство на его родине.

А вот наш последний внебрачный поцелуй. Хотя нет, предпоследний. Фотограф, который к часу дня был уже здорово навеселе, сделав снимок, стал недоуменно крутить в руках камеру, а потом, заикаясь и путаясь в словах, извиняющимся голосом выдавил из себя:

– Ребята, ничего не получилось, повторите ещё раз, с другой выдержкой.

И мы повторили, с другой выдержкой, а потом ещё раз, с третьей выдержкой, а потом ещё много раз с разными выдержками. Вероятно, от частого повторения у нас родилась девочка, в которой мы не чаяли души. И так я любил эту живую куклу, что мне очень хотелось сострогать ей младшего братика, но жена уклонялась от моих кавалерийских наскоков, всегда заканчивая наши дебаты одной и той же фразой: Хочешь – рожай. Конечно, я хотел, но не мог, ибо природа создала меня для другого.

Я смотрю на фотографию и понимаю, почему у меня язык не поворачивался назвать жену своей половиной: я был хорошо упитанным молодым человеком, а она, также как и теперь, была маленькой, худенькой женщиной. Я называл её своей четвертинкой. И при виде её испытывал такую жажду, что даже когда принимал её по нескольку раз в день, мне все равно было мало.

А вот другая фотография. Сделана она уже в другом месте, в другое время и с другими людьми. Опять это наша свадьба, только теперь фотография уже цветная, а свадьба серебряная. Опять мы целуемся, но выдержка уже не та… И хотя по-прежнему я испытываю жажду при виде своей четвертинки, но теперь я на строгой антихолестерольной диете и принимаю её раз в неделю, да и то не всегда. Зато теперь на фотографии я вижу свою дочь. Она уже взрослая женщина, которая большую часть своей жизни провела в Америке. Конечно, она ориентируется здесь гораздо лучше, чем мы. Наверно, поэтому на наших семейных советах она является председателем с правом последнего слова; статус наблюдателя с совещательным голосом принадлежит моей жене, а роль народа, который продолжает безмолвствовать, осталась за мной.

А началось это перераспределение ролей, когда перестройка перешла в перестрелку, и я сказал жене, что хочу ехать. Она почувствовала, что на сей раз дело одними словами не ограничится, и стала метаться, как птица в клетке. Она предпринимала все возможное, чтобы и меня удержать в этой клетке, она не хотела видеть открытую дверь, которая вела на свободу. Она просила и умоляла, она плакала и устраивала скандалы. Мне было жалко на неё смотреть, но я не сдавался. Тогда в последней, отчаянной попытке она обратилась к своему птенчику, которому было тогда 12 лет.

– Оля, – сказала она, – папа хочет ехать в Америку, а я не могу: здесь мои друзья и родственники. Я здесь родилась и выросла, я знаю, как здесь жить. Давай останемся, пусть он едет, он будет присылать нам импортные вещи, а ты, когда вырастешь, поедешь к нему в гости.

– Нет, – ответил птенчик, – ты здесь найдёшь другого, а папа у меня один. Я хочу с ним.

Так она решила и свою судьбу, и судьбу своих родителей.

Я смотрю на часы. Новое тысячелетие наступит через 20 минут. И я твёрдо знаю, что встречать его буду здесь, в Америке, ибо я давно уже променял Пушкина на фонды взаимных инвестиций, а поэзию крупнейших мировых поэтов на прозу финансовых отчётов крупнейших мировых корпораций.