Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 61

Общеевропейская известность пришла к Роже Шартье в середине 1980-х годов — в период, когда в научной среде стал все настойчивее звучать тезис о кризисе исторического и, шире, всего гуманитарного знания. В 1988-1989 годах эта мысль была со всей полемической заостренностью сформулирована на страницах одного из наиболее влиятельных в мире изданий по данной тематике — «Анналов». По существу, речь шла о радикальном пересмотре социологизирующих подходов, разработанных как раз в трудах классической «школы „Анналов“», начиная с Люсьена Февра, Марка Блока, Фернана Броделя. «История коллективов и больших чисел»[351] подверглась ожесточенной критике со стороны новых направлений в изучении прошлого — «микроистории», англо-американского New Historicism, «аналитической библиографии». Об этом конфликте, в ходе которого под вопросом оказалась не только адекватность устоявшегося за полвека категориального аппарата, но и сама способность исторической науки дать объективное, верифицируемое знание о прошлом, много написано, в том числе и самим Шартье. Здесь стоит подчеркнуть лишь два принципиально важных момента. С одной стороны, в результате дебатов, развернувшихся по обе стороны океана, история пришла к осознанию того, что она не столько изучает некие внеположные ей объекты, сколько создает их. «Историческая статья или книга — это не уменьшенное отражение реальности, но выражение структуры, де лающей эту реальность более или менее проницаемой, в зависимости от исходных гипотез и принятых правил эксперимента»[352]. С другой, так называемый «лингвистический поворот» (linguistic turn) поставил историков перед необходимостью осмыслить эпистемологические последствия двух взаимосвязанных и равно неопровержимых фактов: прошлое доступно нашему восприятию прежде всего в форме письменных текстов, а деятельность самого историка состоит в порождении новых текстов повествовательного характера, подчиняющихся тем же риторическим нормам, что и тексты литературные, вымышленные. Эта мысль, как неоднократно подчеркивал впоследствии Шартье, прозвучала не только в знаменитой «Метаистории» Хейдена Уайта, но и в гораздо менее известной (хотя и опубликованной за два года до «Метаистории») книге Поля Вейна[353], в работах П. Рикёра и особенно Мишеля де Серто[354]. «Историки сейчас прекрасно знают, что они тоже производят тексты. Письмо истории, сколь угодно квантитативное, сколь угодно структуральное, принадлежит к повествовательному жанру и использует его основные категории», — писал Шартье в предисловии к своему сборнику статей «На краю обрыва»[355].

Проблематизацией роли текста в историческом анализе и, шире, в осмыслении статуса и возможностей гуманитарных наук во многом и объясняется значение, которое приобрело в 1980-1990-е годы, сначала во Франции, а затем и далеко за ее пределами, новое направление в историко-культурных исследованиях — история чтения[356]. Цель новой дисциплины состояла в изучении параметров, определяющих восприятие письменных текстов в различные эпохи, в различных культурных средах и различных «читательских сообществах». Подобный подход, опиравшийся на работы де Серто, Фуко, Луи Марена, предполагал радикальный сдвиг традиционной историографической перспективы. Приводя в соприкосновение «мир текстов» и «мир читателей», воссоздавая ту или иную модель читательского поведения, существовавшую в прошлом, историк по необходимости должен был опираться не только на какие-либо документальные свидетельства (они могли и отсутствовать), но и на формальные характеристики самих текстов, печатных или рукописных. Как заявляли Р. Шартье и Г. Кавалло в программном предисловии к коллективной «Истории чтения на Западе», «в противовес чисто семантическому определению текста — господствовавшему не только в структуралистской критике во всех ее вариантах, но и в теориях литературы, уделявших большее внимание воссозданию рецепции произведения, — следует всегда учитывать, что любые формы производят смысл и что при изменении носителей, делающих текст доступным для чтения, меняются и значение и статус этого текста. Следовательно, любая история читательских практик всегда является историей письменных объектов и речевых практик читателей»[357].

Тем самым категория текста — которая в методологических дискуссиях конца столетия была «апроприирована» (если воспользоваться одним из ключевых для Шартье понятий, разработанным Карло Гинзбургом) в первую очередь структурализмом и постструктурализмом — приобретала в истории чтения неожиданно материальное, чувственное измерение. Более того, на основании именно этого измерения выстраивалась система социальных и культурных координат, обусловливающих рецепцию данного текста читателем. Как следствие, семантика произведения оказывалась исторически подвижной и весьма далекой от традиционного «истинного смысла», подлежащего «очистке» от побочных, не адекватных ему напластований. В каждой конкретной исторической ситуации она складывалась заново под действием трех равноправных факторов: авторской интенции — с которой естественным образом и связывалось представление об «истинном смысле», — навыков и обычаев данной читательской среды или группы, способной «вчитывать» в текст свои, порой неожиданные смыслы, и, наконец, материальных параметров носителя текста. Форма книги и расположение страницы, способ рецитации и декорации театрального представления, шрифт и титульный лист указывали на вероятную аудиторию произведения и задавали исторические координаты его восприятия. Смысл любого текста обретал опору в том объекте, который делал его доступным для читателя — будь то печатная книга, средневековый манускрипт, глянцевый журнал, личный дневник или рекламная листовка.

Этот фундаментальный тезис, провозглашенный Шартье в целом ряде работ (и еще раз подчеркнутый в предисловии к русскому изданию), позволил истории чтения предложить новые пути для выхода из методологического тупика, в котором оказалась традиционная историография[358]. В частности, именно на нем Шартье строит свою аргументацию, выступая против научного релятивизма, ставшего логическим следствием linguistic turn. По его мнению, тот факт, что ученый-историк, подобно литератору, действует в рамках «дискурсивного мира» — имеет дело с письменными источниками и генерирует тексты, риторические приемы которых не позволяют отличить их от вымышленного рассказа, — отнюдь не доказывает, что мир социальных и культурных практик тождествен своей дискурсивной модели. «История строится на интенции и принципе истины; прошлое, выступающее ее объектом, есть внеположная дискурсу реальность, и его познание поддается контролю»[359]; именно «зазор» между реальностью прошлых эпох и репрезентациями этой реальности, с которыми имеет дело историк, и обусловливает новые методы исторического исследования. Для того чтобы совместить «дискурсивную конструкцию социального мира с социальной конструкцией дискурсов»[360], Шартье прибегает к двум взаимосвязанным постулатам: о материальном (то есть объективном) характере текстов-источников и об обязательном присутствии в научном тексте элементов (также материального характера), которые воплощают в себе «принцип истины», то есть установку на правдивость и верифицируемость, характерную для научного дискурса, и сигнализируют о ней читателю, — таких, например, как цитаты и библиографические ссылки. Если формальные признаки текста-источника позволяют реконструировать стоящие за ним формы читательского поведения, то способ чтения, задаваемый читателю нормами историографического письма, выступает решающим отличием этого письма от литературного fiction, или, по известному выражению Ролана Барта, «утопии языка».

351

Там же. С. 17.

352

Цит. по: Анналы на рубеже веков / Отв. ред. А.Я. Гуревич; сост. С.И. Лучицкая. M.: XXI век — Согласие, 2002. С. 19.

353

Вен П. Как пишут историю: Опыт эпистемологии. М.: Научный мир, 2003.

354

О «несостоявшейся встрече» этих исследований см. статью Шартье «Риторические фигуры и исторические репрезентации» (Figures rhétoriques et représentations historiques // Storia della Storiografia. 1993. Vol. 24. P. 133-142). Ср. также размышления об этой проблеме П. Рикёра, опубликованные в тех же «Анналах» в 2000 году: Рикёр П. Историописание и репрезентация прошлого // Анналы на рубеже веков... С. 23-41.

355





Chartier R. Au bord de la falaise: L’histoire entre certitudes et inquiétude. Paris: Albin Michel, 1998. P. 15.

356

Важнейшей точкой отсчета здесь можно считать выход фундаментальной «Истории французского книгоиздания» (Histoire de l’édition française. Paris: Promodis, 1982-1986. Vol. 1-4), созданной под руководством Шартье и выдающегося французского историка книги Анри-Жана Мартена; последовавшие за ней сборники статей под общей редакцией Шартье окончательно зафиксировали рождение нового направления (см.: Pratiques de la lecture. Marseille: Rivages, 1985; Chartier R. Lectures et lecteurs dans la France de l’Ancien Régime. Paris: Seuil, 1987; Les Usages de l’imprimé, XVe-XIXe siècle. Paris: Fayard, 1987).

357

Storia della lettura nel mondo occidentale / A cura di G. Cavallo e R. Chartier. Roma; Bari: Laterza, 1995. P. VI. Книга эта была переведена на основные западные и восточные языки; французское ее издание вышло в 1997 году.

358

Позиции самого Шартье по широкому кругу общих проблем обозначены — с присущей ему почти дидактической четкостью — в упоминавшемся выше сборнике «На краю обрыва».

359

Chartier R. Au bord de la falaise... P. 16.

360

Ibid. P. 129.