Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 61

Традиционная система патронажа с распространением печатной книги не только не распалась, но и прекрасно совместилась с новой технологией воспроизведения текстов, а также с возникшей благодаря этой технологии логикой рыночных отношений[76]. Она характерна для эпохи Возрождения и, безусловно, отчасти действует и в XVIII веке, в период начальной «профессионализации» авторов, намеренных, а иногда и способных жить (хорошо ли, плохо ли) за счет своего пера. В самом деле, Дарнтон, проанализировав, с одной стороны, список писателей, состоявших под наблюдением полицейского надзирателя д’Эмери в 1748-1753 годах, а с другой — перепись «литераторов», опубликованную в 1784 году во France littéraire, показал, что господствующими по-прежнему остаются две старинные модели положения автора в обществе: писатель либо пользуется финансовой независимостью, которую обеспечивают ему происхождение либо род занятий, либо получает денежные вознаграждения и доходные места благодаря патронажу[77]. Новая реальность — положение, в основе которого лежит только оплата написанных произведений, с большим трудом пробивает себе дорогу в рамках менталитета Старого порядка, нашедшего блестящее выражение в диатрибах Вольтера против «жалкого племени, пишущего ради куска хлеба». Свобода (идей или торговых сделок) и покровительство кого-либо из влиятельных лиц, начиная с короля, распределяющего должности и милости, в тогдашнем представлении нисколько не противоречат друг другу.

Возникновение авторства связано с понятием о литературной собственности не столь непосредственно, как можно было подумать; обязательно ли оно соотносится с «уголовно наказуемой формой присвоения» дискурсов, с юридической ответственностью писателя или, как пишет Фуко, с «опасностью письма», за которое стало возможно привлекать к суду?[78] Ответ на этот вопрос, а также исследование тех сложных и многообразных связей, какие сложились между государственной или церковной цензурой и оформлением фигуры автора, далеко выходит за рамки нашего очерка. В качестве примера обратимся к Франции середины XVI века. Начиная с 1544 года появляются печатные каталоги книг, запрещенных парижским Факультетом теологии. Во всех изданиях этих каталогов (1544, 1545, 1547, 1551, 1556 годы) названия осужденных книг расположены одинаково: «secundum ordinem alphabeticum juxta authorum cognomina» [в порядке алфавита по именам авторов]. В индексах Сорбонны произведения на латыни и на французском языке помещены отдельно, но категория автора используется как единый и главный принцип обозначения книги: каталог 1544 года открывается разделами «Ex libris Andreae Althameri», «Ex libris Martini Buceri» и т.д., причем отсылка к автору сохраняется даже для анонимных книг, перечисленных под заголовками «Catalogus librorum quorum incerti sunt authores» (латинские названия) и «Catalogus librorum gallicorum ab incertis authoribus» (французские названия)[79]. Одновременно ответственность автора закрепляется в королевском своде законов, призванных регулировать печатание, распространение и продажу книг. В статье 8 Шатобрианского эдикта (27 июня 1551 года), знаменующего собой апогей сотрудничества между королем, Парламентом и Сорбонной в области цензуры, уточняется: «Запрещено всем печатникам заниматься ремеслом и делом печатным иначе, нежели в достославных городах и в домах, назначенных и приспособленных для сего, а не в потайных местах. И пусть трудятся они под началом одного главного печатника, чье имя, место, где он живет, и марка помещены должны быть на книгах, ими напечатанных, и когда изготовлено было сказанное издание, и имя автора (выделено нами. — Р.Ш.). Каковой главный печатник несет ответ за те ошибки и заблуждения, что им самим либо под именем его и по его велению сделаны и совершены будут». Таким образом, авторство складывается в качестве основного оружия в борьбе с распространением текстов, сочтенных неортодоксальными.

И все же в том, что касается преследований, ответственность автора запрещенной книги, по всей видимости, была не большей, нежели ответственность печатника, выпустившего ее в свет, или торговца либо разносчика, ее продающего, или читателя, хранящего ее у себя дома. Каждый из них, будучи уличен в произнесении либо распространении еретических взглядов, в равной мере мог быть отправлен на костер. Впрочем, в приговорах обвинения, касающиеся печатания или продажи запрещенных книг, нередко смешиваются с обвинениями, основанными на образе мыслей самого приговоренного, независимо от того, публиковал он их или нет. Так произошло с Антуаном Ожеро, гравировщиком литер, а затем издателем, который был повешен и сожжен на площади Мобер 24 декабря 1534 года. Неизвестно, каковы были мотивировки вынесенного ему приговора, но хронисты той эпохи объясняют его либо деятельностью Ожеро-печатника (якобы его приговорили за то, что он был «причастен к делу о плакатах [плакатах против мессы, расклеенных в ночь с 17 на 18 ноября 1534 года] и печатал лживые книги», или за то, что «печатал и продавал книги Лютера»), либо его неортодоксальными взглядами (в одной из хроник он назван «лютеранином», а в приговоре Парламента, где ему, несмотря на сан клирика, отказано в привилегии предстать перед церковным трибуналом, уточняется, что в вину ему «вменяются разного рода ошибочные суждения, хулы и поношения против святого учения и веры католической, какие он произносил и изъяснял»[80]). Таким образом, Антуан Ожеро оказался на костре в равной мере как печатник и как «автор» еретических мнений. Точно так же обвинения, выдвинутые Сорбонной в 1543 году против Этьена Доле, гуманиста, сделавшегося издателем, касаются как напечатанных им либо просто обнаруженных у него дома книг, так и произведениий. которые он сочинил сам либо к которым написал предисловия[81]. И после отсрочки, полученной им благодаря отречению 13 ноября 1543 года, он был по тем же самым мотивам (за издание и продажу запрещенных книг и за далекие от ортодоксии предисловия к ряду сочинений) удавлен, а затем сожжен вместе с запретными книгами на площади Мобер 3 августа 1546 года[82].

Рассматриваем ли мы авторство в его связях с церковной либо государственной цензурой, или же в соотнесении с понятием о литературной собственности, оно целиком и полностью вписывается в рамки культуры эпохи книгопечатания. В обоих случаях оно явно вытекает из тех глубинных изменений, какие несло с собой книгопечатание: именно последнее обеспечило более широкое хождение текстов, подрывающих основы власти, а значит, сделало их более опасными; и оно же обусловило возникновение рынка, что предполагало выработку правил и норм, по которым строились отношения между всеми, кто извлекал из него выгоду (финансовую или символическую), — писателем, книгоиздателем, печатником. Но достаточно ли только одной этой перспективы? Быть может, и нет — учитывая, что основные черты книги, в которых заявлена принадлежность текста данному индивиду, обозначаемому как его автор, не возникают вместе с печатными изданиями, но встречаются уже в рукописной книге под конец эпохи ее безраздельного господства.

Наиболее показательная из этих черт — изображение физического облика автора в книге. Портрет автора, благодаря которому принадлежность текста некоему «я» делается непосредственной и зримой, часто встречается в печатной книге XVI века[83]. Вне зависимости от того, наделено ли изображение автора (или переводчика) реальными или символическими атрибутами его ремесла, героизирован ли он на античный манер или представлен «живьем», в своем естественном обличье, изображение это несет одну и ту же функцию: благодаря ему письмо выстраивается как способ выражения некоей индивидуальности, которая и лежит в основе аутентичности произведения. Но подобным же образом автор — причем нередко он показан именно пишущим — представлен и на миниатюрах, какими в конце XIV и в XV веке украшались рукописи произведений на народном языке; так было с Христиной Пизанской, Жаном Фруассаром, Рене Анжуйским, а также с Петраркой и Боккаччо. Появление подобных портретов сигнализирует о двух новых явлениях. С одной стороны, портреты эти наглядно показывают сам процесс письма от руки, который больше не предполагает диктовки секретарю, — и именно в эту эпоху слова «escrire» (писать) и «escripvain» (писатель) обретают во французском языке свое современное значение: они применяются уже не только к переписыванию, но и к сочинению текстов. С другой стороны, благодаря портретам на современных авторов, пишущих на народном языке, переносится мотив письма как индивидуального, неповторимого творчества, который встречался в латинских текстах с начала XIV века. Подобное представление о письме в корне отлично от старинных норм его изображения — как от той, где оно отождествляется с восприятием текста на слух и его записью под диктовку (например, в традиционной иконографии евангелистов и отцов церкви, где они представали скрибами, пишущими Слово Божье), так и от той, согласно которой письмо мыслится просто продолжением уже существующего произведения (глоссы и комментарии в схоластике)[84].

76

Parent A. Les Métiers du livre à Paris au XVIe siècle (1535-1560). Genève: Librairie Droz, 1974. P 98-121, 286-311, где опубликованы 23 договора, заключенных между авторами и печатниками либо издателями Парижа (цитата на с. 301). О привилегиях см.: Armstrong Е. Before Copyright: The French Book-Privilege System, 1498-1525. Cambridge: Cambridge University Press, 1990.

77

Damton R. A Police Inspector Sorts His Files: The Anatomy of Republic of Letters // Darnton R. The Great Cat Massacre and Other Episodes in French Cultural History. N.Y.: Basic Books, 1984. P. 144-189 [рус. пер.: Дарнтон Р. Великое кошачье побоище и другие эпизоды из истории французской культуры. М.: НЛО, 2002. С. 175-223]; Damton R. The Facts of Literary Life in Eighteenth-Century France // The Political Culture of Old Regime / Ed. by K.M. Baker. Oxford: Pergamon Press, 1987. P. 261-291.

78

Таким образом, эссе Фуко прочитывалось двояко: с одной стороны, упор делался на связь между авторством и философско-юридическим определением личности и частной собственности (ср. прочтение Карлы Хессе: «Фуко подводит к мысли о том, что соотношение между „автором“ и „текстом“ утвердилось в истории как перенесенная в сферу культуры новая ориентация социополитического дискурса, строящегося на нерушимой связи между правоспособной личностью и частной собственностью»; см.: Hesse С. Enlightenment Epistemology and the Laws of Authorship in Revolutionary France. P. 109); с другой — подчеркивалась зависимость авторской Функции от государственной и церковной цензуры (так, Джозеф Левенстейн, говоря о Фуко, признает, что «почти исключительное внимание, которое он уделяет воздействию церковной и государственной цензуры на стаановление современного представления об авторе, оказалось безусловно полезным, несмотря на то, что из-за него осталось недооцененным воздействие на авторство книжного рынка» (Loevenstein J. Op. cit. P. 111). В результате первого прочтения внимание исследователя сосредоточивается на XVIII веке, в результате второго — на XVI.

79





De Bujanda J.M., Higman F.M., Farge J.К. L’Index de l’Université de Paris, 1544, 1545, 1547, 1551, 1556. Sherbrooke: Editions de l’Université de Sherbrooke; Genève: Librairie Droz, 1985, где воспроизводятся различные перечни книг, запрещенных Сорбонной. Ср. также: Farge J.K. Orthodoxy and Reform in Early Reformation France: The Faculty of Theology of Paris, 1500-1543. Leyde: EJ. Brill, 1985. P. 213-219. Решающую роль, которую сыграли индексы инквизиторов в процессе становления авторской функции в Испании, неявно признает Эухенио Асенсио, отмечая: «Прежде чем в Перечне запрещенных книг 1559 г. <...> не были оглашены жесткие правила, направленные против анонимных изданий, развлекательные и молитвенные книги печатались на кастильском наречии, как правило, анонимно. Так, имя автора не было указано на изданиях „Селестины“ и множества подражаний ей, на бесчисленных рыцарских романах, на „Ласарильо“ и его продолжении и, наконец, на довольно большом количестве молитвенных книг в форме romance» (Asensio Е. Fray Luis de Maluenda, apologista de la Inquisición, condemnado en el índice Inquisitorial // Arquivos do Centra Cultural Portugués. T. IX (1975). P. 87-100; цит. по: Rico F. Introducción // Lazarillo de Tormes. Madrid: Cátedra, 1987. P. 32-33).

80

Veyrin-Forrer J. Antoine Augereau, graveur de lettres, imprimeur et libraire parisien (vers 1485?-1534) // Mémoires publiés par la Fédération des Sociétés historiques et archéologiques de Paris et de l’île-de-France. Paris et Île-de-France, 1957. T. 8. P. 103-156; перепечатано в кн.: Veyrin-Forrer J. La lettre et le texte: Trente a

81

О судебном процессе над Этьеном Доле в 1543 году см.: Higman F. Censorship and the Sorbo

82

О «деле Доле» см. классическую статью Люсьена Февра: Febvre L. Dolet, propagateur de l’Evangile // Bibliothèque d’Humanisme et Renaissance. Vol. VII (1945). P. 98-170 (перепечатано в кн: Febvre L. Au coeur religieux du XVIe siècle. Paris: S.E.V.P.E.N., 1968. P. 172-224); а также: Etie

83

Mortimer R. A Portrait of the Author in Sixteenth-Century France: A paper. Chapel Hill: University of North Carolina at Chapel Hill, 1980.

84

Относительно свода первых изображений автора в рукописных миниатюрах см. сведения, собранные в статье: Saenger P. Silent Reading: Its Impact on Late Medieval Script and Society // Viator: Medieval and Renaissance Studies. Vol. 13 (1982). P. 367-414 (в частности c. 388-390 и 407).