Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 70

Даже если Революция и не сводится к насилию, которое они способна осуществить или допустить, она тем не менее возрождает типы поведения, которые казались искорененными и прочно забытыми. В нашу задачу не входит давать оценку революционному насилию — жестокостям бунтов, Террора, армии — или как-то его истолковывать, мы хотим лишь поразмышлять о том, какая связь существует между двумя столь противоречивыми явлениями, как мир и спокойствие (во всяком случае, относительные) в обществе Старого порядка и массовое применение силы во времена Революции. Утверждение, что два этих явления никак не связаны между собой, равносильно утверждению, что в одном из главных своих проявлений Революция не имеет истоков и что она вовсе не уходит корнями в свою эпоху, а, наоборот, резко порывает с ней.

Этот вопрос стоит обсудить. С одной стороны, стихийные формы революционного насилия показывают, что жестокость не была искоренена раз и навсегда. В конце XVIII века не все французы изменились под воздействием процесса цивилизации. Структура личности, в которой заложены устойчивые и надежные механизмы самоконтроля, позволяющие сдерживать чувства и подавлять порывы без вмешательства посторонней силы, еще не стала всеобщей. Жестокие нравы крестьян и городских жителей явно свидетельствуют о живучести старого типа поведения, буйного и необузданного. Когда Революция разрушает механизмы, сдерживающие это уцелевшее в народе насилие в сфере частных отношений, оно выплескивается наружу и вынуждает власти прибегать к карательным мерам.

С другой стороны, узаконенные проявления революционного насилия являются завершением процесса, в результате которого монопольное право на применение силы оказывается исключительно в руках государства. В этом отношении ни всеобщая воинская повинность, ни механизмы террора не противоречат долгим усилиям монархии сделать применение оружия прерогативой государственной власти. У революционных властей есть две отличительные черты: они хотят насильно заставить всех граждан прибегать к силе для борьбы с врагами нации; они хотят ввести административное насилие, и хотя цель его — защита сообщества граждан, применяется оно для того, чтобы политически разрешать конфликты, имеющие сугубо частный характер. Подобно тому, как суды Инквизиции осуждали людей по доносам, движимым чисто мирскими интересами, Революционные суды позволили использовать государственное насилие для разрешения (часто поспешного) многочисленных частных распрей, вызванных накопившимися обидами, черной ненавистью, дрязгами, не имеющими ни малейшего отношения к судьбам Республики.

Как только эпоха Террора завершилась — не нам судить, был ли Террор необходим или не был, — медленная эволюция снова вступила в свои права, ставя перед государством важную цель: любой ценой заставить людей вести себя сдержанно, убеждением либо принудительными мерами. Прерванный возвратом к архаическим типам поведения, а также массовым использованием насилия со стороны государства, процесс цивилизации вновь вступил на путь, которым он шел с середины XVII века и который вел к тому, чтобы сделать общим достоянием тип душевной организации, который до 1789 года был свойствен не всем французам. Вероятно, переход от мирных общественных отношений предреволюционной эпохи к революционному насилию не столь случаен, как это может показаться. Процесс сосредоточения силы в руках монархического государства уже начался, но еще не завершился, что сделало возможным и возврат к прежним моделям поведения, и активное применение и узаконение политического насилия.

Второй парадокс: именно в ходе долгого процесса, результатом которого стало образование частной сферы, складывается всемогущество сферы общественной. Кажется, будто, вступая в Революцию, вся Франция вступает в политику, которая не оставляет места радостям и горестям частного человека. Целая область поведения, где до 1789 года человек волен был поступать как ему заблагорассудится, где он не подчинялся королевской власти, оказывается захвачена декретами государства; все четко регламентировано: манера одеваться, окружающая обстановка, предметы быта, уклад семейной жизни и даже сам язык. В своем стремлении видеть все и вся насквозь и сплотить французов в едином порыве Революция хочет включить в сферу публичного жизнь каждого человека. Тем самым она надеется предотвратить опасности, которые таятся в частной жизни, чреватой столкновением интересов, эгоистической погоней за наслаждениями, скрытыми от посторонних глаз конфликтами. Публичность поведения становится условием и залогом нового порядка.





Здесь также происходит резкий разрыв с двумя предшествующими процессами, которые способствовали укреплению частной сферы. Это, с одной стороны, процесс «приватизации» поведения, в ходе которого произошло строгое размежевание между тем, что дозволено или даже необходимо делать у всех на виду, и тем, что нужно делать вдали от посторонних глаз либо потому, что этого требуют приличия, либо по собственному убеждению. С другой стороны, это процесс «деприватизации» власти в обществе, который, отделяя государственные интересы от частных, создает сферу, где частные интересы находят прибежище. Революция с ее безудержной страстью к публичности, таким образом, кажется, совершенно чуждой этой эпохе, когда люди открывают для себя преимущества новых, более личных сторон обыденной жизни. Радости общения в узком кругу друзей, утехи семейной жизни, прелесть одиночества плохо сочетаются с бурной политической активностью, которая охватывает Францию в 1788 году и не утихает в течение последующего десятилетия.

Однако между новой политической культурой и сферой частной жизни, помимо очевидных противоречий, существует и тесная связь. Действительно, именно появление частного как формы опыта и совокупности ценностей сделало возможным возникновение пространства, не подчиняющегося государственной власти и относящегося к ней критически. Руководствуясь этическим императивом, не принимаемым в расчет государством, свободно применяя способность суждения, отвергая иерархические отношения, неизбежные в сословном обществе, институты и формы общения, ставящие во главу угла права частных лиц, создали в лоне абсолютной монархии сферу дискурса, который подрывал ее основы.

Образовавшееся благодаря интеллектуальному общению, Принадлежащему к разряду частных дел, это новое общественное пространство в значительной степени черпало пищу в конфликтах, свойственных сфере частного. Причем делало это двумя способами: придавая политическое значение простым семейным неурядицам или супружеским ссорам — такой тактики придерживались адвокаты в своих докладных записках — или клеймя короля и его присных, обличая их порочные нравы — это был излюбленный метод подпольных пасквилей. Таким образом, даже вне узкого крута людей, которые принимают непосредственное участие в новой форме общественной жизни — политической, явилась привычка превращать чисто частные дела во всеобщие. Впрочем, такой тип поведения свойствен не только обличительной литературе: он лежит в основе судебных процессов, возбужденных сельскими общинами против сеньоров и работниками против хозяев. Так что вездесущность политики, насаждаемая Революцией, не противоречит «приватизации» поведения и мыслей, которые ей предшествовали. Совсем наоборот, именно появление свободной, не подчиняющейся государственной власти сферы, в центре которой стоит частное лицо, позволило оформиться новому общественному пространству, тесно связанному с прошлым, но преобразованному созидательной силой революционной политики.

Итак, Революция уходит корнями в тот век, который она завершает, даже в тех вещах, где она, на первый взгляд, идет вразрез с прежним развитием. Значит ли это, что у нее есть культурные истоки и что можно с твердой уверенностью назвать их? Подобная точка зрения предполагает, что событие и его исток — совершенно разные вещи, четко отграниченные друг от друга и имеющие причинно-следственную связь. Такой подход мы встречаем в классическом труде Морне, который нам волей-неволей пришлось взять за отправную точку. Однако он не отменяет две другие точки зрения, которые по-иному ставят сам вопрос. Согласно первой точке зрения, возникновение события, его собственная динамика не заложены ни в одном из тех условий, которые делают его возможным. В этом смысле Революция, собственно говоря, не имеет истоков. Ее уверенность в наступлении новой эры — своего рода перформатив: заявляя о полном разрыве с прошлым, она самим этим заявлением его осуществляет.