Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 98

Такая тактика ведения артиллерийского боя называется перелетным огнем.

Как-то после очередной операции «перелетный огонь» я вернулся на свою основную позицию. Еще не вошел в блиндаж, как в нос мне ударил запах духов. Что бы это значило? Может, я ошибся и забрел в обиталище медсестер?

В блиндаже за моим маленьким столиком сидит какая-то женщина и беседует с дневальным. Она в полушубке, капитан медицинской службы. Голова ее не покрыта, пышные волосы. Красивая, тоненькая, шея точеная, пальцы длинные, ноги сильные, стройные… «И с каких это пор я стал понимать и ценить женскую красоту? Ах да! Надо поблагодарить Шуру».

Я поприветствовал капитана как положено по уставу, хотя она и женщина. Надо сказать, что все фронтовики очень почитают врачей. Рано или поздно все пройдем через их руки. Об этом мы помним всегда. Одного только не знаем, вызволят они нас из лап «костлявой» или нет. На всякий случай у каждого в специальном пистончике (в брюках) зашит жетон с именем, фамилией и адресом. Это в помощь похоронной команде, чтобы знали, куда сообщить на случай гибели.

Я свой жетон выбросил, хотя нам строго-настрого велят хранить их.

Одним словом, врачей мы, фронтовики, очень ценим и любим как матерей, если это женщины, и как братьев — если мужчины. Зато к интендантам отношение другое. Нам почему-то кажется, что они поедают добрую половину наших пайков, сидят себе в тылу, бездельничают и едят. Глупо, конечно, но так думают многие.

Врач-капитан улыбнулась:

— Не удивляетесь, что я ворвалась в ваши владения?

— Нет, почему же, — сказал я. — Это даже радует меня. Оставайтесь с нами хоть до самого конца войны!

Женщина удивительно приятно засмеялась. Это смутило меня. Я даже испугался, что вот сейчас вдруг грохнусь перед ней, обниму ее колени… Но я взял себя в руки. Докторша, видно, почувствовала мое обалдение и увидела, что я пожираю ее взглядом… Она поднялась — до чего же стройная! — и сказала:

— Мне поручена проверка санитарного состояния позиций. Хотела бы быть чем-нибудь вам полезной, но у вас тут такой порядок, что мне просто нечего делать…

Я вышел ее проводить.

— Знаете новость? — спросила она. — Наши войска окружили на Сталинградском направлении триста пятьдесят тысяч немецких солдат. Я слышала сообщение об этом прошлой ночью по рации.

— Это прекрасная новость, дорогой товарищ капитан медицинской службы. Спасибо вашей рации! Но не оставайтесь здесь дольше, поспешите уйти.

— Почему? — удивилась она. — Боитесь, что меня убьет?

— Боюсь, что вы кого-нибудь убьете…

— Кого?

— Ну, скажем, связиста. Ведь целых полтора года он женщины и в глаза не видал…

— Неужели мы, женщины, такая необходимость?

— Не знаю, не знаю!..

Она засмеялась и ушла. Я вернулся к себе в землянку.

Во мне вдруг всколыхнулось какое-то особое чувство собственного достоинства. Я солдат и бьюсь за свою Родину. Солдат и тот, кто насмерть стоит под Сталинградом и сейчас окружил и уничтожает фашистов. Гордость солдата безгранична, горе тоже. Гордость рождает победа, а горе — от неудач.

Я взял на своей карте в большой круг Сталинград, сел и стал в подробностях припоминать лицо, глаза, голос, фигуру той женщины, которая только что сидела здесь, у меня. В землянке сейчас какая-то необыкновенная теплота. Отчего бы это? От женщины или от того, что Сталинград становится могилой фашизма? И от того и от другого.

Пугает меня только одно — почему я не вспоминаю Шуру? И почему я вбил себе в голову врачиху и совсем забыл о Шуре? Я же не скотина!..

Под горячую руку сел и накатал письмо Шуре. Постарался подобрать слова потеплее, что называется, вложить душу в письмо. Только ничего у меня не получилось, и я разорвал письмо и выбросил.

Ужасно это! И почему я не могу быть решительным при таких важных для меня обстоятельствах? Докторша подобна перелетному огню. Попробуй засеки ее!..

Сегодня двадцать четвертое ноября. Через месяц и четыре дня мне исполнится девятнадцать. В записях моих «перелетный огонь».



Я получил из дому несколько номеров газеты «Советакан Айастан». Сунул их в карман полушубка до лучших времен. В землянке темно, и к тому же снова начался жаркий бой. Снег взрыт и раскидан от беспрерывных разрывов. Бедный снег, тоже вместе с нами страдает, тает и умирает… Не умирай, мягкий снег, ты прикрываешь раны земли. Мы с Сахновым растапливаем тебя, чтобы утолить жажду, я обтираюсь тобой, чтобы не обморозиться… Добрый, мягкий русский снег…

Противник вспахивает небо ракетами, орудийным огнем, пулеметными очередями. Терзает и небо, и нас, и снег, и землю… Теперь у нас боеприпасов много и мы отвечаем ему с удвоенной силой. Фрицы больше не могут продвинуться вперед, хотя еще и пытаются, скрежеща свинцом и сталью. Воют сильнее вьюги.

Утро, зимний свет… В одной руке у меня сухарь и кусок сахару, а в другой — газета с родины. В ней напечатано послание армянского народа нам, воинам-армянам. Сердце мое стучит от волнения. Тысячелетними письменами со мной говорит земля моих предков, говорит с материнской строгостью, с материнской нежностью:

«Помните, сыны наши, всюду, на любом участке фронта, воюя против фашизма, вы воюете за Армению, за ее свободу и независимость. Помните вечные для нашего народа слова: «Неосознанная смерть — это смерть, осознанная смерть — бессмертие!»

Я уж и забыл, что читаю письмо. От него веет духом армянских гор и долин, и мне чудится, что меня, еще маленького, прижала к своей теплой груди мать. В руке я все еще сжимаю сухарь, только хлебом насущным мне сейчас — голос земли родной. Вчитываюсь в подписи, ищу знакомые фамилии, а слезы сами по себе катятся из глаз…

Попытался разыскать Ерема Шалунца, поделиться с ним радостью, но его товарищи по роте сказали, что он… Не услышал, бедняга, голоса родной земли. Он уже в ней, в родной земле. Мне сказали, что Ерема посмертно представили к награде.

Среди подписей под посланием стояло имя поэта Наири Зарьяна. Я написал ему письмо: «Клянусь, что не пожалею жизни за свободу родной земли». И, обнажив голову, трижды вслух повторил:

— Клянусь, клянусь, клянусь!..

Сегодня тридцатое ноября. Не через месяц, а всего через двадцать восемь дней мне стукнет девятнадцать. В записях моих клятва.

К нам на позиции неожиданно зашел командир полка. Я доложил ему обстановку. Он пожал мне руку, внимательно осмотрел, как укреплен наш наблюдательный пункт, и спросил:

— Вы хорошо знаете расположение войск противника?

Я подвел его к стереотрубе и подробно рассказал о состоянии немецких укреплений.

— Неприступны, проклятые! — сказал он.

— Да, в лоб их не возьмешь.

— Через два дня мы должны атаковать Званку. Необходимо отбить у противника эту высоту. Что вы на это скажете?

— Наступление по всему фронту? — поинтересовался я.

— Нет, только силами нашей дивизии. Мне придется руководить боем с вашего НП? Он удобен и хорошо укреплен.

— Ну конечно, товарищ майор. Но Званка — орешек крепкий, тридцать один пулемет, двадцать восемь орудий и более ста минометов. Надо ударить всей мощью, окружить ее. Взять такую крепость силами одной дивизии, да еще в лоб, невозможно…

Командир полка закурил. На его бумажном пакетике с табаком я приметил армянские буквы. Попросил отдать мне пакетик. Он высыпал табак в карман.

— На что он вам?

— Это с моей родины…

На пакете по-армянски было написано: «Кафан». Я понюхал его и спрятал как реликвию во внутренний карман. Майор улыбнулся.

— А у вас, я вижу, нежная душа!.. Однако мы должны взять Званку. — И он заговорщически шепнул: — Когда день рождения Сталина?

— Двадцать первого декабря…

— Сегодня семнадцатое. День рождения вождя нам надо встретить боевым подарком. Этим подарком и станет освобождение восьмисотлетней Званки. Понятно?